— Хочу, святой отец.
— Хорошо, сын мой. Вот тебе индульгенция. Из походной сумы монаха явился туго скрученный свиток, перевязанный шелковым шнурком.
Качнулся ярко-красный сургуч печати.
— О плате не беспокойся. Ты слышал: твой законный опекун берет расходы на себя. Ложись спать; индульгенцию положи под подушку. А засыпая, думай о грехах и искупленье. Если муки покажутся тебе чрезмерными — только пожелай проснуться, и очнешься здесь, в келье. Тогда можешь передохнуть и попытаться еще раз. Стерпишь до конца — утром под подушкой найдешь горсть пепла. Значит, отныне чист ты пред Всевышним.
Вит очень серьезно кивнул.
Стерпишь до конца — утром под подушкой найдешь горсть пепла. Значит, отныне чист ты пред Всевышним.
Вит очень серьезно кивнул. С опаской, готовый в любой миг отдернуть руку обратно, потянулся к индульгенции.
Словно гадюку взять собирался.
LXII
Эту ночь фратер Августин спал плохо. Нет, его не мучили кошмары: малыш, одолеваемый адскими муками. Очищенье — благодать Господня. Служитель церкви, продавая индульгенции, несет в мир добро, только добро и ничего, кроме добра. Также цистерцианец не кричал на удивительном языке, лишь похожем на человеческий, как это случалось с другими переводчиками. Просто долго ворочался, снедаемый дурными предчувствиями. Жгучая смесь ожидания, беспокойства, волнения — и беспричинный, неясный страх, бродящий в темных закоулках рассудка…
В сон упал лишь на рассвете. Как в обморок. Когда утром его разбудил стук в дверь кельи — смятение души никуда не исчезло. Сидело рядом, на краю ложа.
— Заходите! — крикнул монах, впотьмах нашаривая рясу.
Он ожидал увидеть мейстера Филиппа или Вита. Однако вместо них в низкую дверь, горбясь, протиснулся Костя Новоторжанин. В руке новгородца горел фонарь, закрытый колпаком из стекла.
— Здрав будь, отче. Извиняй, что раненько… День нынче такой. Одевайся, пойдем. По дороге расскажешь: что тебе потребно, дабы злато плавить.
Сегодня в богадельне царила особенная, торжественная тишина. Даже гул шагов не мог ее потревожить, угасая и теряясь в благоговейном молчании обители. То, что они идут в базилику, монах даже не понял — почувствовал сразу, едва выбрался из кельи. Жаль было нарушать покой древнего камня, оглашая коридоры звуком собственного голоса. Но — пришлось.
— Мне потребуется переносной горн.
— Уже озаботились. У нас Пелгусий пару лет в кузне молотом махал. Он и присоветовал.
Вышли во двор. Прячась за скалами, солнце едва-едва «тронуло крыши строений, любовно позолотило купола базилики и капитула. Плиты двора все еще утопали в тени. Очертания казались волшебными, четкими, точеными. Прозрачный воздух звенел, искрясь свежестью.
Монах вздохнул полной грудью. Обернулся к Косте; подождал, пока тот погасит фонарь.
— Древесный уголь. Лучина и щепки на растопку.
— Принесли.
— Тигель.
— Мейстер Филипп загодя добыл.
— Крюк, щипцы…
— Есть.
— Помощник — мехи раздувать.
— Пелгусий станет.
— Золото?
С этими словами цистерцианец, осторожно потянув на себя дверь, первым шагнул под своды базилики.
— Вот.
Костя снял с пояса (…свежий ветер поет в белизне парусов…) тяжелый мешочек из кожи. Протянул монаху. Статуи святых томились в ожидании. Сквозь прорези купола внутрь заглядывали любопытные лучики, весело пятная стены: огонь! пшеница! желток!..
Ожидание праздника. Чуда. В дальнем конце, рядом с апсидой, была установлена ширма, и фратер Августин уверенно направился к ней. Сердце подсказывало: его место — там. За ширмой обнаружился горн и все остальное, о чем говорили по пути. Здесь же ждал один из челяди — видимо, тот самый Пелгусий. Кивнув бывшему кузнецу, монах с тщанием осмотрел инструменты. Удобно ли цеплять крюком ушко? хорошо ли держат тигель щипцы?.. Остался доволен. Пелгусий ухмыльнулся в бороду; без лишних слов взялся разжигать горн. Тем временем монах развязал мешочек.
Один из солнечных лучей исхитрился, сунулся внутрь, вспыхнув радостными блестками. В свое время фармациус Мануэль имел дело с золотом. Плавил, обрабатывал хитрыми составами в поисках рецепта Магистерия. Но это всегда были слитки или проволока. Редко — старые украшения, проданные на лом.
Золотой песок монах видел впервые. Оторвавшись от диковинного зрелища, фратер Августин пересыпал содержимое мешочка в тигель. Даже не заметив, куда и как исчез Костя. Сегодня каждый знал свое место и свое дело. Ушел — значит, надо. На статую ребенка, равнодушно дремлющую в нише, монах старался не смотреть. Хотя взгляд мимо воли нет-нет, да и скользил по хрупкой фигурке. В эти мгновения становилось не по себе. Смущение; трепет сердца. Будто ненароком проник в чужую тайну. Так и чудилось: сейчас девочка откроет глаза, взглянет на него… укоризненно качнет головой…
Монах терзался сомнениями. Пускай Церковь не препятствует Обряду и даже косвенно его поощряет. Но ведь епископы с кардиналами не видели, не ощущали того, что видел и ощущал он! Хотя… Папа Иннокентий II прошел дальше смятенного цистерцианца. До конца. Вон стоит тихонько в боковом нефе, кивает. И все-таки… Скажите, Ваше Святейшество: остались ли вы тем же человеком, что и прежде? Что случилось с вами на самом деле? С вами, со всеми, кто заканчивал перевод, обретая праязык и вновь скрывая его за игрой в слова человеков?