болезненной саморефлексией, а этот начинает весело палить из браунинга после следующего внутреннего монолога: «Выпрямляйся, барабанщик! — уже
тепло и ласково подсказал мне все тот же голос.
Можно сказать, что герой Гайдара — это
Раскольников, который идет до конца, ничего не пугаясь, потому что по молодости лет и из-за уникальности своего жизнеощущения просто не знает,
что можно чего-то испугаться, просто не видит того, что так мучит петербургского студента; тот обрамляет свою топорную работу унылой и
болезненной саморефлексией, а этот начинает весело палить из браунинга после следующего внутреннего монолога: «Выпрямляйся, барабанщик! — уже
тепло и ласково подсказал мне все тот же голос. — Встань и не гнись! Пришла пора!» Отбросим фрейдистские реминисценции…
Сэм почувствовал, как его хоботок выпрямляется под проворными лапками Наташи, и разомлело посмотрел ей в лицо. От ее подбородка отвисал
длинный темный язык с мохнатым кончиком, разделяющимся на два небольших волосатых отростка. Этот язык возбужденно подрагивал, и по нему
скатывались темно-зеленые капли густой секреции.
— Eat me, — прошептала Наташа, потянула за длинные шершавые антенны, торчавшие из-под глаз Сэма, и он с жужжанием и стоном вонзил хоботок
в хрустнувший зеленый хитин ее спины.
— …всегда были сложные отношения с ницшеанством. Достоевский пытался художественно обосновать его несостоятельность — и сделал это
вполне убедительно. Правда, с некоторой оговоркой: он доказал, что такая система взглядов не подходит для выдуманного им Родиона Раскольникова.
А Гайдар создал такой же убедительный и такой же художественно правдивый, то есть не вступающий в противоречие со сформированной самим автором
парадигмой, образ сверхчеловека. Сережа абсолютно аморален, и это неудивительно, потому что любая мораль или то, что ее заменяет, во всех
культурах вносится в детскую душу с помощью особого леденца, выработанного из красоты жизни. На месте пошловатого фашистского государства
«Судьбы барабанщика» сережины голубые глаза видят бескрайний романтический простор, он населен возвышенными исполинами, занятыми мистической
борьбой, природа которой чуть приоткрывается, когда Сережа спрашивает у старшего сверхчеловека, майора НКВД Герчакова, каким силам служил убитый
на днях взрослый. «Человек усмехнулся. Он не ответил ничего, затянулся дымом из своей кривой трубки (sic!), сплюнул на траву и неторопливо
показал рукой в ту сторону, куда плавно опускалось сейчас багровое вечернее солнце.»
Прижимаясь к быстро надувающемуся и твердеющему брюшку Сэма, уже багровому, Наташа сжала его всеми шестью лапками.
— Oh, — шептала она, — it’s getting so big… So big and hard…
— Yeah, baby, — нечленораздельно отвечал Сэм. — You smell good. And you taste good.
— Итак, — сказала женщина за ширмой, — что написал Гайдар, мы более или менее выяснили. Теперь подумаем, почему. Зачем бритый наголо
мужчина в гимнастерке и папахе на ста страницах убеждает кого-то, что мир прекрасен, а убийство, совершенное ребенком, — никакой не грех, потому
что дети безгрешны в силу своей природы? Пожалуй, по-настоящему близок Гайдару по духу только Юкио Мисима. Мисиму можно было бы назвать японским
Гайдаром, застрели он действительно из лука хоть одного из святых себастьянов своего прифронтового детства. Но Мисима идет от вымысла к делу,
если, конечно, считать делом ритуальное самоубийство после того, как его фотография в позе Святого Себастьяна украсила несколько журнальных
статей о нарождающемся японском культуризме, а Гайдар идет от дела к вымыслу, если, конечно, считать вымыслом точные снимки переживаний детской
души, перенесенные из памяти в физиологический раствор художественного текста.
«Многие записи в его дневниках не поддаются прочтению, — пишет
один из исследователей. — Гайдар пользовался специально разработанным шифром. Иногда он отмечал, что его снова мучили повторяющиеся сны «по
схеме № 1» или «по схеме № 2». И вдруг открытым текстом, как вырвавшийся крик: «Снились люди, убитые мной в детстве…»
Голос за ширмой замолчал.
— Чего это она? — спросил Сэм.
— Уснула, — ответила Наташа.
Сэм нежно погладил колючий кончик ее брюшка и откинулся на диван. Наташа тихонько сглотнула. Сэм подтянул к себе стоящий на полу кейс,
раскрыл его, вынул маленькую стеклянную баночку, сплюнул в нее красным, завинтил и кинул обратно — вся эта операция заняла у него несколько
секунд.
— Знаешь, Наташа, — сказал он. — По-моему, все мы, насекомые, живем ради нескольких таких моментов.
Наташа уронила побледневшее лицо на надувшийся темный живот Сэма, закрыла глаза, и по ее щекам побежали быстрые слезы.
— Что ты, милая? — нежно спросил Сэм.
— Сэм, — сказала Наташа, — вот ты уедешь, а я здесь останусь. Ты хоть знаешь, что меня ждет? Ты вообще знаешь, как я живу?
— Как? — спросил Сэм.
— Смотри, — сказала Наташа и показала овальный шрам на своем плече, похожий на увеличенный в несколько раз след от оспяной прививки.
— Что это? — спросил Сэм.
— Это от ДДТ. А на ноге такой же от раствора формалина.
— Тебя что, хотели убить?
— Нас всех, — сказала Наташа, — кто здесь живет, убить хотят.
— Кто? — спросил Сэм.
Вместо ответа Наташа всхлипнула.
— Но ведь есть же права насекомых, наконец…
— Какие там права, — махнула лапкой Наташа. — А ты знаешь, что такое цианамид кальция? Двести грамм на коровник? Или когда в закрытом