Мы вышли на ровную, хорошо убитую грунтовку и бодро потопали вперед. Отсюда было минут пятнадцать ходьбы до платформы, у которой останавливаются поезда, везущие рабочих из шлафтревиров к большим заводам. Человеку без документов сейчас нет более надежного способа попасть в центр города… конечно, ничего страшного не СЛУЧИТСЯ, если его возьмут по дороге, но лучше, чтобы кассета попала к журналистам.
Оставшийся путь мы прошли молча: он «вспоминал» себя, а я ему не мешал. На платформе было десятка два человек, и, хотя поезд был набит, как бочка сельдями, Вахтанг втиснулся в дверь. Я помахал ему рукой и перешел на противоположную платформу. Встречный поезд подошел минут через семь. 12.06. 14 час. Где-то между Волоколамском и Ржевом — Во, — сказал фарер. — Наконец-то. А старики яйцами трясли — сушь, мол, сушь…
Мы врезались в стену дождя, как в настоящую стену. Звук ударов капель по стеклу заглушил звук мотора, под колесами ревела вода. Видно было, как она бурлит, не помещаясь в переполненных кюветах.
— А вот только не было бы хуже, — продолжал фарер. — Посмывает все к пропащей матери.
— Посмывает все к пропащей матери…
Водяная пыль как-то прорывалась в кабину и кружилась, не оседая. Все машины на шоссе плелись медленно или вовсе стояли, лишь наш восьмиколесный дредноут пер по третьей полосе, презирая стихию.
— А вообще-то тебе куда? — спросил фарер. — Под такой ливень высаживать — не по-русски получается. А возле того танка никакой крыши на километр…
— Да, там с час ходьбы. Ферма Сметанина, не слышал?
— Неважно, покажешь.
— Так ты меня что, до места довезти хочешь?
— Нет, если ты против…
— Не против, конечно, только с какой стати?
Так… — он пожал плечами.
Я подумал вдруг, что до сих пор не знаю его имени. Как, впрочем, и он моего.
Дорога. Обычное дело.
Навстречу с ревом пронесся красно-черный двухэтажный «хефлинг». Следом — еще один. Мне показалось, что за непрозрачными снаружи стеклами мелькнули детские мордашки. Фарер мотнул головой:
— Детишек из лагерей забирают. Волнуются родители…
— У тебя-то есть?
— Жена на восьмом месяце…
— О-о…
— То-то и оно. Короткие рейсы беру, чтобы день-два — и назад. Денег почти никаких, конечно… не то что раньше: до Владика и обратно — семь с половиной плюс за скорость полторы-две. Дом построили без долгов, обставили, прошлым летом в Ницце два месяца… отец с матерью приезжают — плачут. Ну, мол, за что боролись и все такое… долгая песня. И жалко их, и зло иной раз берет. А жену я, можно сказать, на дороге нашел: выпал фрахт в Грецию — ну, понятно, через Румынию. А в Румынии дороги плохие, узкие, машин много — еле тащимся. Девчонки две голосуют, никто их не берет, ну, а мы подобрали… Так и съездили в Салоники, обратно приезжаем — одна сошла, а другая не хочет, да и я ее отпускать не хочу — прилипли друг к дружке, и все. Что делать — поехали домой, А я тогда в казарме жил, копил деньги на этого вот крокодила, — он похлопал по баранке, — пять человек в комнате, и никуда не денешься. Месяца три мы так прожили, спать всем мешали, потом уж смогли отдельную комнатку снять. Ну, дальше — больше… а детей все нет и нет.
Куда только не обращались. А в Ницце подружились с иркутским фирмачом, он говорит: какие проблемы! Оказывается, есть специальный курорт где-то в горах, от Иркутска еще два часа вертолетом. И в сентябре она туда полетела. Месяц пробыла, вернулась, а в ноябре уже — ага! Попалась! И вот теперь бы только жить и жить, черт бы всю эту заморочь побрал…
— Да уж… — я почесал лоб. Мне вспомнилась Тува.
— Вот он, твой танк, — сказал фарер.
На постаменте из фальшивого гранита стоял старый танк Т-1У: высокий, угловатый, с похожей на кукиш башней. На задранной вверх короткой пушечке висели, как венки, бухты проволочного корда от сгоревших шин. Даже сквозь дождь было видно, какой толстый слой жирной копоти покрывает броню.
— Во, опять спалили, — проворчал фарер. — Хоть бы убрали его, что ли. А так получается — то обосрут весь, то сожгут. Зачем это надо? Здесь, что ли, сворачивать?
— Да, вот…
— Отец иной раз подопьет — и Сталин, Сталин!.. Сталин то, Сталин се, Сталин детей любил… А я ему говорю — правильно его повесили.
. Сталин то, Сталин се, Сталин детей любил… А я ему говорю — правильно его повесили. Ну, не за то, за что следовало, а все равно — правильно. Ладно, он войну проиграл, — а если бы выиграл? Теперь куда?
— Налево, вон где деревья.
— Ага, вижу… Какие, говорит, колхозы, какие концлагеря — не было ничего, все немцы выдумали. Бесполезно с ним спорить. Что же, говорит, я бы за эти колхозы воевать пошел бы? А ну его…
— С какого же он года?
— С двадцать третьего. Как раз их начали призывать… Только он, по-моему, и винтовку-то в руках не держал: сразу из учебного лагеря — и в плен. Это на третье мая они с друзьями собираются… вот тоже интересно: раньше отмечали как праздник, что ли… не совсем праздник, ну, в общем… так… не грустно — начало освободительного похода, что-то в этом духе… А теперь так просто траур, смотреть больно. Ну, один из этих приятелей мне и рассказал: вечером, мол, уснули — глубокий тыл, там что-то — двести, что ли, — километров до линии фронта, а утром будят: гутен морген, кляйне руссише зольдатен… А отец, помню, такие подвиги расписывал… такие бои…