Однажды, когда я заходила, чтобы отдать Хейзелл дичь, Вик был дома, он простыл и кашлял. Будучи членом семьи Гейла, этот ребенок питался лучше, чем девяносто процентов жителей Дистрикта-12. Но он потратил около пятнадцати минут, рассказывая мне, как в Посылочный день они открыли банку с кукурузным сиропом, и как каждый из них ложкой намазывал его на хлеб, и что, возможно, на этой недели они будут делать это еще раз. Помню, как Хейзелл сказала, что он может налить себе немного в чашку, чтобы успокоить кашель, но он отказался, потому что посчитал, это неправильным, раз остальным нельзя. Если такое происходит в семьях, как у Гейла, то что же насчет остальных домов?
— Пит, они привозят нас сюда, чтобы смотреть, как мы умираем. Для развлечения, — говорю я. — По сравнению с этим данная ситуация — ничто.
— Я знаю. Я знаю это. Просто иногда я чувствую, что больше не выдерживаю. — Он делает паузы, а затем шепчет: — Возможно, мы были неправы, Китнисс.
— В чем? — спрашиваю я.
— В попытках успокоить дистрикты, — говорит он.
— В попытках успокоить дистрикты, — говорит он.
Я быстро оглядываюсь, но никто, кажется, не слышал этого. Операторская группа стояла в стороне, рядом со столом с моллюсками, а пары, танцующие вокруг нас, были слишком пьяны или слишком увлечены собой, чтобы обращать на нас внимание.
— Прости, — произносит он. Да, ему стоит извиняться. Это не самое подходящее место, чтобы высказывать подобные мысли.
— Сохрани эту мысль до дома, — говорю я ему.
В этот момент появляется Порция, приводя с собой большого мужчину, который кажется мне неопределенно знакомым. Она представляет его как Плутарха Хевенсби, нового Главу распорядителей Игр. Плутарх спрашивает Пита, может ли он украсть меня для танца. Пит поворачивает свое лицо к камерам и добродушно передает меня в его руки, попросив мужчину сильно не задерживаться.
Я не хочу танцевать с Плутархом Хевенсби. Я не хочу чувствовать его руки: одну на своей руке, другую — на бедре. Я не привыкла, чтобы ко мне прикасался кто-то, кроме членов семьи и Пита. И Хевенсби явно не входит в список тех, чьи руки я бы хотела почувствовать на своем теле. Он, кажется, понимает это и держит меня фактически на расстоянии вытянутой руки, пока мы кружимся на месте.
Мы болтаем о вечеринке, о развлечениях, о еде. Потом он шутит о пунше на моем тренировочном показе. Я не понимаю, о чем он, но потом до меня доходит, что он — тот самый человек, который упал в чашу с пуншем, когда я пустила в распорядителей стрелу. Ну, хорошо, это неправда. Я стреляла не в распорядителей, а в яблоко во рту жареного поросенка. Но я заставила их подпрыгнуть.
— Ах, вы тот, кто… — смеюсь я, вспоминая его полет в чашу с пуншем.
— Да, и вы будете счастливы узнать, что я так и не оправился, — говорит Плутарх.
Мне хочется сказать, что двадцать два мертвых трибута тоже никогда не оправятся от Игры, которую он помогал создавать. Но я всего лишь говорю:
— Хорошо. Так в этом году вы Глава распорядителей Игр? Это, должно быть, большая честь.
— Между нами говоря, было не слишком много желающих для этой работы, — отвечает он. — Такая большая ответственность за то, как пройдут Игры.
Да, последний парень-то умер , думаю я. Он должен знать о Сенеке Крэйне, но он не выглядит ни капли заинтересованным этим фактом.
— Вы уже планируете Игры Двадцатипятилетия Подавления? — спрашиваю я.
— О, да. Над ними, конечно, работают уже в течение нескольких лет. За день арены не построишь. Но, скажем так, вкус Игр по-настоящему определяется только теперь. Хотите верьте, хотите нет, но сегодня у нас совещание по стратегии, — говорит он.
Плутарх останавливается и вытаскивает золотые часы на цепочке из кармана пиджака. Он с щелчком открывает крышку, смотрит на время и хмурится.
— Мне скоро нужно будет уходить. — Он поворачивает часы в мою сторону, так, чтобы я могла видеть циферблат. — Оно начнется в полночь.
— Кажется, это довольно поздно для… — начинаю я, когда кое-что отвлекает меня. Плутарх двигает часы большим пальцем, и на мгновение на них появляется изображение, вспыхивая, будто освещенное свечами. Это еще одна сойка-пересмешница. Точно такая же, как на броши, прикрепленной к моему платью. Как только она исчезает, он закрывает часы.
— Они очень симпатичные, — говорю я.
— Они не просто симпатичные, они единственные в своем роде, — говорит он. — Если кто-нибудь будет обо мне спрашивать, говорите, что я отправился домой, спать. Совещания полагается держать в секрете. Но я подумал, что ничего страшного, если я расскажу вам.
— Да, ваша тайна останется со мной.
Мы обмениваемся рукопожатием, он делает небольшой поклон, обычный жест здесь, в Капитолии.
Мы обмениваемся рукопожатием, он делает небольшой поклон, обычный жест здесь, в Капитолии.
— Хорошо, встретимся следующим летом на Играх, Китнисс. Поздравляю вас с помолвкой, и пусть удача всегда будет на вашей стороне.
— Мне она понадобится, — говорю я.
Плутарх исчезает, и я пробираюсь сквозь толпу, ища Пита, пока совершенно незнакомые люди поздравляют меня. С моей помолвкой, с моей победой в Играх, с моим выбором помады. Я благодарю их, но в действительности думаю о Плутархе, хвастающемся своими симпатичными, единственными в своем роде часами. Было нечто странное в этом. Почти тайное. Но что? Возможно, он думает, что кто-то еще может украсть его идею и поместить сойку-пересмешницу на часы? Да, наверняка он заплатил за это целое состояние и теперь не может показать никому, потому что боится, что кто-нибудь сделает их низкопробную версию. Только в Капитолии.