— Тебе не очень было больно? — спросил я, целуя ее теплую, чуть солоноватую от пота шею.
Мы лежали рядом, и я просто держал ее за руку.
— Нет, я почти ничего не почувствовала, — помедлив, ответила она.
Я не понял, что она имеет в виду, но не стал переспрашивать и выяснять, что она этим хотела сказать. Неожиданно Прасковья приподнялась, обняла меня влажными от пота руками и прижалась к груди. Я гладил ее спину, чувствуя под пальцами косточки позвоночника, а она во тьме изучала мое лицо. Потом неожиданно спросила:
— А это большой грех?
— Кто как считает, — ушел я от прямого ответа. — Мне кажется, когда по любви, то совсем не грех.
— А ты меня любишь? — тотчас спросила она.
— Да, — ответил я, прижимая ее к себе.
Она завозилась, удобнее устраиваясь на моей груди.
— Тебе не тяжело? — заботливо спросила она, только чтобы не замечать, что я делаю руками.
— Нет, не тяжело, ты совсем легкая, — также не по теме происходящего действия ответил я.
— Ничего, стану настоящей женщиной, тоже войду в тело, — вдруг пообещала она, — тогда тебе не будет за меня стыдно!
Я невольно засмеялся.
— Ты это чего? — тревожно спросила она.
— А мне толстые совсем и не нравятся.
— Тогда как же крестная?
— Что крестная? — переспросил я, испугавшись, что Прасковья теперь, в самый неподходящий момент, затеет сцену ревности.
— Крестная же в теле!
— А с чего ты решила, что она мне нравится?
— Но ты же сам говорил! — возмущенно воскликнула она. — Значит, меня просто дразнил? А я, дура, поверила!
Прасковья отстранилась от меня, но я не отпустил, и она снова удобно устроилась у меня на груди.
— Ну, как тебе не стыдно! Я то думала, что ты…
— Обо мне и крестной ты сам все придумала, еще до того, как я ее впервые увидел. Так что ты меня к ней не припутывай. Ревность вообще глупое чувство, это та же зависть, боязнь, что кто-то может оказаться лучше тебя.
— Значит, тебе хорошо со мной? — сделала она из моих слов собственный вывод.
— Да, очень, и если тебе действительно не очень больно…
— Ну, какие вы все мужчины неромантичные, кто же о таком спрашивает! — воскликнула она, неуклюже тычась мне в лицо и вслепую отыскивая губы. — Раз уж это случилось, то чего теперь…
Конечно, Прасковья сказала совсем другие слова. До понятия романтизма было без малого два века, но я стараюсь передать общий смысл.
Дальше все было так, будто мы в пустыне, томимые жаждой, наконец, нашли оазис с тенью дерев и родниковой водой. Понятно, я, но откуда у этой девчонки оказалось столько страсти и плотской жадности, я не знаю. Больше мы не разговаривали, было не до того. Думаю это не я ее, а она меня измочалила так что в какой-то момент короткого отдыха я вдруг провалился в черный сон, как будто на голову набросили одеяло.
…Пробудились мы, когда солнце стояло высоко, и в избе было совсем светло.
— Как ты? — спросил я, вглядываясь в ее осунувшееся за ночь лицо.
Прасковья рассмеялась, чмокнула меня в щеку и пошла разбираться с разбросанной по всей избе одеждой. Зрелище того, как она, не стесняясь, ходила нагой по комнате, поднимая наше смешанное платье, было не для слабонервных. Кончилось это тем, что я окликнул ее сладеньким голосом:
— Прасковьюшка, поди-ка сюда на минутку.
Девушка оглянулась на меня, прыснула и скорчила рожу:
— Нечего меня подманивать, скорее вставай, не дай Бог, кто-нибудь из Горюновых придет, тогда позора не оберемся, скажут, вот лежебоки, валяются на перине до самого обеда!
Пришлось вставать и одеваться. После вчерашнего дружеского вечера нас действительно могли запросто навестить домочадцы подьячего, причем безо всякого повода, просто из дружеского расположения. Не успел я привести себя в порядок, как предположение подтвердилось, к нам заглянул хозяин. Выглядел подьячий озабоченным. Мы поздоровались, и я спросил, что случилось.
— От воеводихи присылали человека, — ответил Иван Владимирович, — она тебя к себе требует.
Мне, после его вчерашнего рассказа, встречаться с этой достойной женщиной не хотелось. Подьячий это понимал и, похоже, жалел о своей откровенности.
— Требовать она ничего не может, может только просить, но у меня на нее нет времени, — сказал я, возможно чуть более резко, чем требовалось.
Горюнов смутился, как будто был виноват в бесчеловечности и волевых качествах суровой соседки.
Горюнов смутился, как будто был виноват в бесчеловечности и волевых качествах суровой соседки.
— Алексей Григорьевич, не в службу, а в дружбу, сходи ты к проклятой бабе, она же теперь не отстанет. А рассердится, то мне плохо придется. У нее такая знатная родня, что лучше с ней не связываться.
— Да что мне за дело до их знатности? — удивился я.
— Навредить могут, царю нашепчут, крамолу придумают…
— Ну, это вряд ли, у меня с государем хорошие отношения, он меня знает и наговорам не поверит.
Подьячий удивленно на меня посмотрел:
— Так ты с новым царем знаком?
— Да я у него служу окольничим.
— Ты! Окольничий?! — только и смог сказать он.
— Ну, это только так, — поспешил я разуверить его в своем высоком положении при дворе. — Мне от этого окольничества ни тепло, ни холодно. Разговариваем иногда с Дмитрием Иоанновичем о его прошлой жизни, только и всего.