Хирург

Вера Сергеевна. Да. Я считала это необходимым.

Мишкин. Конечно, и нужно было ее загрузить. Она была возбуждена… Да что ж мы забыли патанатома? А он сидит и молчит. Хотя должен был сказать свое слово сразу после Агейкина. А вообще-то патанатомии естественней давать последнее слово. Он завершает все счеты и расчеты.

Патанатом. А что говорить. Все правы. Больная не выдержала, всего. И прежде всего рака. Вы почему-то не говорили совершенно о болезни, а только о себе. От самодовольства, что ли. Не так уж вы много можете, мои дорогие коллеги.

Хотя должен был сказать свое слово сразу после Агейкина. А вообще-то патанатомии естественней давать последнее слово. Он завершает все счеты и расчеты.

Патанатом. А что говорить. Все правы. Больная не выдержала, всего. И прежде всего рака. Вы почему-то не говорили совершенно о болезни, а только о себе. От самодовольства, что ли. Не так уж вы много можете, мои дорогие коллеги. Вы делали так и этак, но у больной-то был рак. Рак!

Мишкин. Это мы помним, но обсуждения нам нужны, чтобы найти, что не сделали мы, что навредили. Строить будущее — это обезвреживать настоящее… А ведь вы видите только тех раковых, которые умерли, — живых, здоровых и мы видим меньше, а уж вы и вовсе…

Сидевший рядом с Мишкиным Онисов вдруг хлопнул себя по бедрам и, нагнувшись, прошептал:

— Ну, уникум, прямо не могу. И других уникумами хочешь сделать. Когда повзрослеешь? Спасу нет!

Мишкин опять улыбнулся странно, а потом опять одиноко засмеялся. Никто не понял этого неожиданного смеха, никто не видел причины его. А Мишкин опять вспоминал клинико-анатомические конференции, когда вставали по очереди и шеф, и его подначальники, и просто другие врачи, не участвовавшие в лечении обсуждаемого больного или уже покойного, и старательно искали ошибки и промахи у лечащих врачей.

Мишкин нагнулся к Онисову:

— Сам ты уникум. — И ко всем: — Пусть нас ругают за непроведенную конференцию, но я думаю, что протокол нам не нужен. Мы же все обсудили, правда?

ЗАПИСЬ СЕМНАДЦАТАЯ

МИШКИН:

Я лежал и читал. Время уже около одиннадцати. Спать ложиться рано. Семья в отсутствии. Галя на дежурстве, Сашка за городом. Рэд сидит около тахты, положив голову рядом со мной.

«Тяжело тебе, собаке. Мы уходим, а ты должен оставаться один. Мы уходим и днем и ночью. Тебе и поговорить, собаке, не с кем тогда. Правда, можешь полежать на тахте, почитать. Небось не читаешь. Ну ничего, придет время».

Я потрепал Рэда по голове и уже дальше думал неизвестно о чем. Отдал долг собеседнику и углубился в себя, так сказать.

Потом подумал: а не поесть ли мне? С другой стороны, говорят, что на ночь есть плохо. А голодным быть хорошо? Пить на ночь хорошо. Голодным быть всегда плохо. Добро и правда от полноты жизни в мир идут. Оттого, что не надо думать о хлебе насущном. Чем больше сытых, тем больше добрых.

Такое пустопорожнее любомудрствование подняло меня и потащило на кухню. Но до кухни я не дошел — раздался звонок.

Неужели опять в больницу — так не хочется. Да что же это? Когда конец будет. Сейчас сниму трубку и… привет. Опять такси искать, бег в ночи и прочее. Стар я, что ли, становлюсь? Или сам с собой кокетничаю. Ведь люблю, когда зовут меня. Тогда я сам себе значительнее кажусь. Да и радость есть от работы этой, демиурговой. Очень моя работа моему самодовольству способствует. Так сказал бы Володька. Растрезвонился!

— Алло.

— Жень, ты? Это я.

— Салют, Филл.

— Что делаешь?

— А ничего не делаю. Лежу, читаю и мыслю. Думаю, что пора кончать читать и начинать только мыслить. Пора обдумать все, что прочитал за жизнь. А?

— Это верно. И что намыслил?

— Намыслил, что надо поесть, ибо не от голода благородные решения в голову приходят. А гениальное нищенство может в максимуме своем дать лишь Франсуа Вийона.

— Ну, и я ничего не делаю и в принципе с тобой согласен. Идея такая, чтобы приехал сейчас ко мне. Приезжай, Женька.

— Сейчас? А не поздно?

— Может, и поздно. Дома никого нет. Приезжай.

— Сейчас приеду. До встречи.

— До встречи. Жду.

И что ему приспичило вдруг? Поесть бы да поспать. Но, с другой стороны, посидим, поговорим. Ведь если человек в одиннадцать звонит и зовет, значит, ему зачем-то это надо.

Но, с другой стороны, посидим, поговорим. Ведь если человек в одиннадцать звонит и зовет, значит, ему зачем-то это надо. Может, ему плохо, а он этого не осознает. А может, ему, наоборот, хорошо и нужен кто-то близкий. Как, бывает, хочется хорошим поделиться с близким.

Я позвонил в больницу. У них там все было в порядке.

У Фильки была бутылка цинандали, и мы, лежа на двух диванах, посасывали его и продолжали то же любомудрствование, что и у себя дома я делал, лежа на тахте в одиночку.

Он стал говорить о том, как любой простой факт, если над ним думать, можно повернуть направо и налево. Скажем, здоровый, грубый, бездуховный и безмысленный Голиаф и против него маленький, вооруженный мыслью овеществленной, пращой, Давид. А можно и иначе. Большой, открытый, добрый от своей могучести Голиаф и маленький, хитрый, направляющий свои незаурядные мыслительные способности на убийство Давид с пращой, созданной его мрачным гением.

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101