Хирург

— Иди занимайся своими делами. Я подышу.

Он сел и стал с той же периодичностью сжимать и отпускать мяч. Сестра стала что-то делать другим больным, лежащим в остальных боксах этой послеоперационной палаты. Потом он отпустил мяч и стал смотреть, как этот дыхательный мешок сам раздувается при выдохе и опадает при вдохе.

— Посмотри, Валя, самостоятельное дыхание у него сейчас и достаточно глубокое и не больше двадцати двух в минуту. Сейчас часик покачаем, а потом посмотрим — как он пойдет на самостоятельном дыхании.

Если хорошо будет, то завтра, может, и трубку удалим. Но промывать надо, промывать надо регулярно и время от времени все равно навязывать свой ритм дыхания.

Валя молча налаживала кому-то капельницу.

Мишкин молча дышал за больного, о чем-то размышляя.

Сжал мешок — вдох; отпустил мешок — выдох. Сжал мешок — отпустил мешок. Сжал — отпустил. Вдох — выдох.

О чем он думал? Наверное, о том, какой он плохой заведующий, раз сидит сам и занимается этой работой, вместо того чтобы организовать послеоперационное отделение так, чтобы работники все занимались своими делами, а не чужими. Чтоб не заведующий сидел, качал мешок.

А может быть, он думал о том, что эта вот нудная механическая работа, несмотря на отсутствие автоматов, все-таки иногда помогает, и подчас удается спасти больного даже, казалось бы, в самых безнадежных случаях. «Они, наверное, сейчас смеются надо мной, — думал Мишкин, — говорят, наверное, что лечить надо методиками и лекарствами, а не теплом своего тела. Это Галка придумала про меня так говорить. Говорить или думать. И все равно без тепла нашего тела они не поправляются. Что бы там ни говорили, как бы там ни смеялись.

И совсем я не сокращаю себе жизнь. Это Галка таким образом проявляет беспокойство, формальное беспокойство жены, а сама-то ведь тоже так. Не бабское это дело. Вот Швейцер пятьдесят лет тратил тепло своего тела на прокаженных негров, а прожил аж девяносто лет. Хотя то же тепло, наверное, не меньше бы пригодилось и для больных европейцев.

А ведь все могло быть иначе у меня. Все могло пойти совсем по другому пути. И почти пошло, когда я работал в клинике, когда у меня начинался псориаз.

Как хорошо он поддается навязанному ритму».

— Как дела?

Больной как-то обнадеживающе сделал глазами и головой, по-видимому хотел сказать тем самым, что хорошо идут дела, что, мол, поправляется он. И Мишкин снова стал думать про свое, про прежнее:

«Тогда, когда я работал в клинике и делал карьеру, почему-то меньше уходило тепла тела своего на таких вот больных. (А какие результаты были, он и не помнит. Хотя помнит, конечно.) Помню. Все помню. Надо бы позвонить Галке, пусть тоже с нами поедет. Я ведь ничего не понимаю в этих их анестезиологических, реанимационных, дыхательных аппаратах. Я вот во всем виню начальника своего, шефа. Ну не во всем, во многом. Но ведь что-то было и во мне самом. Внутри меня все это было. Не стоит мне о нем… Где-то, у Марка Аврелия, кажется, написано, что если ты на кого-то сердишься, представь себе этого человека мертвым, в гробу, и ты сразу простишь его. Вот именно. Хорошо, что я ушел оттуда. Хорошо, что вовремя это произошло. А ведь мог сидеть сегодня один и лелеять свой псориаз. Ничем бы не занимался, что люблю, а полюбил бы то, над чем смеялся. А я и смеялся. А наверное, не надо смеяться ни над чем, ничто, оказывается, в этом мире не смешно, и все имеет свое место и свою цену. Бог меня почти наказал за мой смех над тем, что я не понимал, как бог наказывает всех, кто смеется над тем, что не понимает. Так бог наказывает всех, кто смеется над чем-то, что кто-то вовсе не считает смешным.

Да, помню, шел я домой и думал, как в детстве думал, что, если бы на меня сейчас напали бандиты, жулики и потребовали у меня часы (кому сейчас нужны часы взамен бестрепетного существования? А может, именно чтобы иметь существование трепетное), как одному я бы дал по морде рукой, а другому бы дал в живот ногой, а от третьего бы и просто убежал и спас бы свои часы. И это беспредметное думание меня затягивало и засасывало, и ни один человек мне не встретился на этом странном моем пути, пока в этой черной темноте, почему-то в нашем районе, не попался мне шеф.

Шеф шел быстро, он был элегантен, и даже в этой темноте было видно, как светло улыбается он, наверное думая о чем-то хорошем, идя откуда-то от чего-то иль от кого-то светлого.

Я не стал спрашивать, откуда он и почему он в моем районе: он шеф, начальник, и он всегда в моем районе.

Я не стал спрашивать, откуда он и почему он в моем районе: он шеф, начальник, и он всегда в моем районе.

— Проводи меня до такси. — Мы пошли, и я сбил его быстрый ход. — Ты чего идешь так медленно? О чем думаешь?

И я стал рассказывать, как я здесь шел, и никого вокруг не было, и как ко мне подошли трое, и как потребовали от меня часы, и как одному я дал по морде рукой, другому в живот ногой, а от третьего убежал, но не отдал свои часы. И мы посмеялись с шефом над тем, кому я дал в живот ногой, и над тем, у кого есть страх перед плохими людьми, и над людскими суевериями посмеялись заодно и договорились с ним, что нечего нам бояться, ибо знаем, чего мы хотим, к чему стремимся, и знаем, как нам чего добиться, и помним всегда, что мы не подлецы.

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101