С посадочной площадки Гейл и я спускаемся по множеству лестниц, направляясь к отсеку 307. Мы вполне могли воспользоваться лифтом, но он слишком явно напоминает мне о том лифте, который поднимал меня на арену. Я с трудом приспосабливаюсь к столь длительному пребыванию под землей. Но после сюрреалистически неожиданной находки — розы — спуск впервые заставляет меня почувствовать себя в безопасности.
Я колеблюсь у двери с номером 307, предвкушая вопросы родных.
— Что я должна сказать им про Двенадцатый? — спрашиваю Гейла.
— Сомневаюсь, что они захотят узнать подробности. Они видели, как он горел. Больше всего их беспокоит, как ты справляешься, — Гейл касается моей щеки. — Как и меня.
На мгновение я прижимаю лицо к его руке.
— Жить буду.
Потом я делаю глубокий вдох и открываю дверь. Мама и сестра дома из-за пункта 18:00 — Размышления — получасового бездействия перед ужином. Они пытаются оценить мое эмоциональное состояние, и я вижу тревогу на их лицах. Перед тем, как кто-нибудь из них о чем-то спросит, я освобождаю свою сумку и это превращается в пункт 18:00 — Обожание кота. Прим садится прямо на пол, причитая и убаюкивая этого ужасного Лютика, перестающего мурлыкать лишь для того, чтобы изредка шипеть на меня. А особо самодовольным взглядом он одаривает меня, когда Прим повязывает ему вокруг шеи голубую ленточку.
Мама крепко прижимает к груди свадебную фотографию и ставит ее рядом с книгами о растениях на наш изданный в провинции комод. Я вешаю куртку отца на спинку стула. На мгновение это место выглядит почти как дом. И полагаю, именно поэтому путешествие в Двенадцатый не было совсем напрасным.
В 18:30 — Ужин, и мы направляемся вниз, в столовую, когда коммуникаф Гейла вдруг начинает сигналить. Выглядит этот приборчик как большие наручные часы, но он принимает печатные сообщения. Быть награжденным коммуникафом — это особая привилегия важных для Благого дела людей. Гейл получил этот статус после спасения жителей Двенадцатого.
— Штабу нужны мы оба, — говорит он.
Отставая от Гейла на несколько шагов, я старалась совладать с собой прежде, чем меня вовлекут в то, что, без сомнения, обещает стать безжалостным совещанием о Сойке-пересмешнице. Останавливаюсь у двери Штаба — комнаты для собраний военсовета и обсуждений высокотехнологичных разработок, оборудованной компьютеризированными говорящими стенами, электронными картами, которые показывают передвижения войск в разных дистриктах, и гигантским прямоугольным столом с приборной панелью, которую мне нельзя было трогать. Но меня никто не замечает, потому что все сгрудились в дальнем конце комнаты, у экрана телевизора, круглосуточно транслирующего Капитолийское телевидение.
Я начинаю подумывать над тем, что могу улизнуть, когда Плутарх, чья широкая спина загораживала телевизор, замечает меня и тут же машет, чтобы я присоединилась к ним. Я неохотно иду вперед, пытаясь сообразить, что интересного там может быть для меня.
Постоянно одно и то же. Панорама войны. Пропаганда. Повторы бомбардировок Дистрикта-12. Угрожающие обращения президента Сноу. Поэтому увидеть Цезаря Фликкермана, бессменного хозяина Голодных Игр, с его разукрашенным лицом и костюмом с иголочки, готовящегося к интервью, — почти развлечение. Пока камера не отъезжает назад, и я не вижу, что его гость — Пит.
Звук не доходит до меня. Меня охватывает такое же причиняющее боль сочетание удушья и хрипоты, которое возникает, когда тонешь — из-за нехватки кислорода.
Меня охватывает такое же причиняющее боль сочетание удушья и хрипоты, которое возникает, когда тонешь — из-за нехватки кислорода. Я расталкиваю людей впереди себя, пока не оказываюсь прямо напротив него, и кладу руку на экран. Я ищу в его глазах малейший признак боли, любое отражение агонии, вызванной пыток. Ничего. Пит выглядит здоровым и сильным. Его кожа безупречна, она светится, как будто все тело отполировали. Его манеры сдержаны и серьезны. Я не могу связать эту картинку с избитым, истекающим кровью парнем, который преследует меня в снах.
Цезарь поудобнее усаживается в кресле напротив Пита и дарит ему продолжительный взгляд.
— Итак… Пит… добро пожаловать обратно.
Пит еле заметно улыбается. — Могу поспорить, вы думали, что уже взяли у меня последнее интервью, Цезарь.
— Признаюсь, да, — говорит Цезарь. — В ночь перед Двадцатипятилетием Подавления кто мог подумать, что мы увидим тебя снова?
— Это точно не входило в мои планы, — отвечает Пит, нахмурившись.
Цезарь слегка наклоняется к нему.
— Полагаю, всем нам были понятны твои планы. Пожертвовать собой на арене, чтобы Китнисс Эвердин и ваш ребенок могли выжить.
— Так и было. Просто и понятно, — пальцы Пита чертят что-то на обивке подлокотника кресла. — Но у других людей тоже были планы.
Да, у других людей тоже были планы, подумала я.
Догадался ли Пит, что мятежники использовали нас, как пешек? Что мое спасение было организовано с самого начала? И, наконец, что наш ментор, Хеймитч Эбернети, предал нас обоих ради дела, которое — как он притворялся — совсем его не интересовало?
В последовавшей за этим тишине я обращаю внимание на черточки, что пролегли у Пита между бровей. Он догадался или ему рассказали. Но Капитолий не убил и даже не наказал его. И сейчас это превосходит мои самые смелые надежды. Я упиваюсь тем, что он цел, здравием его тела и разума. Это проходит сквозь меня, как морфлинг, который мне давали в госпитале в последние недели, чтобы притупить боль.