Он бессильно уронил руки; клинки, упав на землю, лязгнули друг о друга и застонали, точно отозвавшись первой нотой погребального песнопения.
За спиной, вторя печальному звону стали, вздыхал Грхаб.
Веки Дженнака сомкнулись.
Чакчан, моя чакчан! Мой ночной цветок, медоносная пчелка! Моя милая, нежная! Любовь моя, жизнь, свет мой!
Не обмануло предвидение, не пощадила судьба, не солгали боги… Все — перед ним, все — вокруг него и у его ног: радость и горе, победа и поражение, торжество и несчастье… Чего же больше? Чего, Дженнак? И кто он теперь — наследник и вождь, выигравший битву, или стебель тростника, сломленный ветром?
Сглотнув горький ком, застрявший в горле, Дженнак раскрыл глаза, стиснул ладонями виски. Лицо Вианны с капелькой крови в уголке рта плавало перед ним как в тумане; оперенье пронзившей ее стрелы трепетало в потоках жаркого воздуха. Стрела была тасситской, непривычно короткой, оранжевой с белыми ромбами, раскрашенной охрой и мелом. Стрела хиртов!
При взгляде на нее горе Дженнака сменилось яростью. Он сжал кулак и скрипнул зубами; изведу, мелькнула мысль, под корень изведу проклятое племя! Не увидят они светлого ока Арсолана, секира Коатля и гнев Тайонела поразят их, Одисс лишит разума, Сеннам заведет в вечную тьму, а Мейтасса урежет дни их, как серп земледельца срезает стебли маиса! И поглотит хиртов Чак Мооль, и будет их имя забыто среди людей, и покроются пеплом их очаги, а след их зарастет ядовитым тоаче!
Он выпрямился, готовый кликнуть солдат, спуститься с ними на равнину, дать волю гневу… Но тут маленькая крепкая рука коснулась плеча Дженнака.
Он обернулся. Перед ним стоял Иллар, лазутчик.
— Прости, светлый господин, что тревожу тебя в горе. Но ты должен знать… должен знать…
— Что? — оборвал разведчика Дженнак, поразившись, как глухо и безжизненно звучит его голос. — Что я должен знать? Женщину мою убили, и это я вижу сам… и вижу стрелу хиртов. Да проклянут их все Шестеро богов и все демоны, сколько их ни водится в лесах, горах и степях!
— Это сделал не хирт, — Иллар покачал головой, посмотрел на застывшие в вечном сне лица степных воинов. — Здесь нет хиртов, мой наком, одни кодауты, и никто из них не стрелял в твою женщину. Они не отказались бы захватить ее, что правда, то правда, и любой их вождь счел бы за счастье расстелить для нее шелка любви… Но даже если бы она была некрасива, ни хирт, ни тоуни, ни отанч, ни кодаут не убил бы женщину. Вот кем пущена стрела!
Лазутчик вытянул руку, и Дженнак, невольно вздрогнув, уставился на мертвое тело, привалившееся к бревенчатой стене шагах в двадцати. Покойный полусидел-полулежал, бессильно разбросав руки; голова его, пробитая стрелой, свешивалась на грудь, за пояс был заткнут топор, а на коленях валялся небольшой, сильно изогнутый лук хиртов. Но сам убитый на хирта не походил — ни ростом, ни статью, ни одеянием.
— Орри! — прорычал Грхаб, направляясь к мертвецу. — Орри, кентиога! Я ведь предупреждал тебя! А ты не позволил свернуть ему шею!
Он ткнул мертвеца посохом, и тот плавно свалился набок. В глазах Дженнака потемнело; чтоб не упасть, он вцепился в крепкую руку Иллара-ро.
— Не хирт… — пробормотал он в ошеломлении, — не хирт, свой… Но почему? Почему, во имя Шестерых? Зачем?
Лазутчик с сочувствием глядел на него.
— Кто-то не любит тебя, мой повелитель, сильно не любит. Или, наоборот, любит так, что не стремится защитить от страданий и горя. Ибо сказано в Книге Повседневного: не изведавший несчастья не обретет и мудрости. Преодолевший же печали свои укрепится сердцем и будет отбрасывать длинную тень; разум его станет подобен свету, попавшему в прозрачный кристалл, — станет столь же сияющим и острым, пронизывающим тьму, рассеивающим сомнения.
Но за все надо платить, мой господин, а особенно — за мудрость и твердость, что приходят с годами; и нет платы выше, чем гибель близких нам, тех, кого мы любили и кто предался нам всем сердцем. Не слишком ли большая это цена? — скажешь ты. И я отвечу: не знаю. Каждый решает сам для себя, посильна ли ему плата, не тяжела ли ноша и не сломит ли камень горя хребет его сетанны…
Он утешает меня, внезапно понял Дженнак; утешает речами, приличествующими не лазутчику, не охотнику из дикой прерии, но мудрому жрецу. И он прав: каждый решает для себя, посильна ли плата, не тяжела ли ноша и не сломается ли хребет под грузом несчастий. Слова, слышанные не раз от Унгир-Брена, аххаля; но только в этот миг Дженнаку стал ясен их смысл, их тайное значение и та истина, что заключалась в притче Чилам Баль: за мудрость зрелых лет платят страданиями в юности.
Подняв голову, он кивнул в сторону Орри, ничком простертого на земле, с торчавшей из затылка стрелой.
— Ты убил его, Иллар?
— Да. Но я… — лазутчик опустил взгляд, — я немного не успел. Прости меня, господин. Судьба!
— Судьба! — эхом повторил Дженнак, опускаясь на колени рядом с телом Вианны. Он махнул рукой, отсылая Иллара и Грхаба; сейчас ему хотелось остаться наедине со своим горем, измерить груз печалей и радостей, побед и поражений, спеть те песнопения, коими провожают ушедших в Чак Мооль. Быть может, Виа услышит их? Быть может, откликнется?