— Ты хочешь этого? — повторил Дженнак, обвив ее стан руками.
— Когда-нибудь мы ляжем на шелка любви… Так почему не сейчас? — Теплое дыхание Чоллы щекотало шею Дженнака. — И ты… ты должен знать, что тебя ждет… Это твое право! И мое тоже.
— Где говорит разум, там молчит сердце, подумал Дженнак, опускаясь рядом с ней на колени. Но что с того? Зов плоти сделался уже неподвластным ему, и теперь — тут, на берегах Риканны, среди скелетов огромных, отживших свое морских зверей, — не было ни наследника Дома Одисса, ни Дочери Солнца, тари кецаль хогани. Был мужчина, и была юная женщина, созревшая для любви, прекрасный цветок, чьи шипы засохли и опали, чей аромат пьянил, чей вкус был сладок, чьи пальцы-лепестки кружились над Дженнаком, будто облако мотыльков с бархатистыми крыльями И сам он, внимая трепету плоти, раз за разом сотрясавшему Чоллу, становился таким же мотыльком, бездумно порхавшим над цветочной чашей, переполненной нектаром; он пил его, вдыхал его запах, купался в нем, пока крылья мотылька не отяжелели.
Но что-то все же было не так! Разумеется, не темперамент Чоллы и не ее ласки, ибо ее обучили всему, что полагалось знать, — тридцати трем позам любви, касаниям и жестам, словам и вскрикам, тихой нежности ожидания, терпеливому восхождению к вершине и прыжку в жерло огнедышащей горы, такому внезапному и яростному, что захватывало дух. Она не была девственной, как и Виа; в благородных семьях это считалось недостатком, который устранялся не на брачном ложе, а задолго до него, ловкими руками и ножом целителя. Но, как и Виа, она не знала мужчин; Дженнак был у нее первым и понимал, что из раковины, доставшейся ему, никто не пытался извлечь жемчуг Значит, ни гордость его, ни сетанна не страдали.
Но что-то было не так!
Что именно, он не сумел бы сказать. Говорят, что возлегший на шелка любви неподвластен Мейтассе, не замечает хода времени, не слышит дыхания Чак Мооль, не думает о круговороте судеб и грядущем. О грядущем Дженнак и в самом деле не размышлял, но прошлое не отпускало его: запах жасмина от кожи Чоллы перебивался медвяным ароматом, а зрачки ее, зеленые и сверкающие, как звезда Оулоджи, вдруг начинали мерцать теплым и темным сияньем агата. Но вкус меда и агатовый блеск глаз, и груди, подобные розовым раковинам, и волосы, черные и блестящие, принадлежали не ей; она была лишь заменой, искусной подделкой утраченного сокровища, словно колдунья-туст-ла, натянувшая чужую кожу и любимый облик.
А потом этот облик спал с нее разом, как ненужная одежда.
Утомленные, они лежали на песке, среди камней и чудовищных распавшихся скелетов, под жарким солнцем Лизира; головка Чоллы покоилась на плече Дженнака, ее теплое бедро касалось его бедра, уже не порождая страсти, но отзываясь теплой и тихой нежностью.
— Все в руках Шестерых! — думал он. — Да свершится их воля! И, быть может, воля их такова, чтобы в этой девушке возвратилась ко мне Вианна? Моя пчелка, моя чакчан, мой ночной цветок? Чтобы вернулась она не с каплей светлой крови, а с потоком ее, дарующим молодость и долгую жизнь? Чтоб всегда была она рядом со мной, и сейчас, и через год, и через сотню лет! Конечно, Чолла, дочь ахау Че Чантара, не в силах заменить ее, но Чолла может стать Вианной… Почему бы и нет, если будет на то воля богов! Она станет такой же ласковой и любящей, такой же заботливой и нежной, целительным бальзамом, цветком без шипов, песнопением радости… И если будет нам грозить разлука, она обнимет меня и скажет: возьми меня с собой, мой зеленоглазый вождь! Ибо мы неразлучны, как ножны и клинок; кто я без тебя, и кто ты — без меня? Подумай, кто шепнет тебе слова любви? Кто будет стеречь твой сон? Кто исцелит твои раны? Кто убережет от предательства?
Головка Чоллы шевельнулась на его плече, теплое дыхание коснулось щеки, и он услышал:
— Когда мы будем властвовать в Одиссаре, мой господин…
Она говорила что-то еще — о том, что случится, когда они будут властвовать в Одиссаре, повелевать Серанной, чей воздух ароматен и свеж, и городами Восточного Побережья, и долиной Отца Вод, и его щедрой Дельтой, и лесами на берегах северного Ринкаса, и горами на рубеже Коатля, и краем, богатым озерами, что граничит с Тайонелом, и прочими одиссарскими землями, что протянулись с юга на север на пять соколиных полетов, а с востока на запад — вдвое дальше. Она говорила, шептала, звала, но Дженнак уже не слышал ничего; он закаменел, подобно ребру морского змея, источенному ветрами, опаленному солнцем, мертвому, сухому…
Властвовать в Одиссаре!
Вот цена власти: потерять и не найти, поверить и обмануться… Стоит ли этого власть? И чем еще придется платить за белые перья сагамора?
Дженнак зажмурил глаза и увидел презрительную ухмылку на щекастой физиономии Фарассы, неживое лицо Виа с капелькой крови в углу рта, свирепо ощеренный рот атлийца, заносящего над ним громовой шар; еще увидел птицу — кецаля в дорогом убранстве и пышную клетку, в которой тот сидел год за годом, десятилетие за десятилетием. Кецаль признавался владыкой над всем птичьим народом, но сам был пленен, словно проигравший битву воин; соколы летали в поднебесье, а он лишь повелевал им, куда держать путь, кого клевать, а кого одарить ярким пером. И был тот кецаль несчастен.