— Враки! — пробормотал Челери. — Не все ли равно, из какой посудины хлебать хмельное? Было бы что! Покрепче и побольше!
— Ты сын черепахи, недоумок! — рыкнул тидам. — Я подарю эту чашу светлорожденному, а он преподнесет ее арсоланской госпоже! Она, конечно, восхитится… женщины любят красивое… восхитится и нальет светлорожденному вина. И выпьет с ним, дабы…
Дженнак мановением руки остановил О’Каймора:
— Она не пьет вино. Она пьет настой из трав и листьев.
— Не пьет вино? — изумился тидам, а Челери даже передернуло от возмущения. — Но ведь этот напиток дарован нам самими богами!
— Дарован Одиссом, — уточнил Дженнак. — А госпожа из рода Арсолана.
О’Каймор раскрыл рот- возможно, чтоб выразить Дженнаку свое сочувствие, — но тут принесли подносы с едой, вином и чашей. Была она и впрямь прекрасна, выточена из голубой полупрозрачной раковины и расписана синим узором; синие волны ярились вокруг нее, изгибая упругие шеи, и казалось, что над ними бушует ураган или губительный смерч, срывающий пену с океанских валов и подгоняющий их вперед и вперед, дабы обрушить на податливый прибрежный песок или бурые неуступчивые скалы. Воистину, дно этой колдовской чаши казалось морем, а края — небом! Когда же О’Каймор плеснул в нее рокаварского вина, чаша ожила, и вслед за волнами по ободку ее ринулись буйные ветры и грозные вихри. Наполненная золотистым соком лозы, она потеряла прозрачность, и Дженнак уловил стремительные порывы воздуха, обозначенные доселе незаметными штрихами. Это разом преобразило сосуд: теперь на стенках его в самом деле бушевал шторм и гневался ветер.
Пригубив, Дженнак отставил чашу на вытянутой руке, склонил голову к плечу и погрузился в созерцание чудесного узора. Прошел миг, другой, и мир наполнил дикий, посвист урагана; где-то вверху неслись стаи темных облаков, грохотал гром, мелькали слепящие копья молний, а внизу, словно грозя небу покрытыми пеной кулаками, вздымались волны. Сам Дженнак как бы парил посередине, невидимый и неуязвимый; молнии пронзали его, ветер не мог унести с собой, волны — окатить соленой влагой. Но, не ощущая ничего, он все слышал и все видел своим вторым зрением; и эта зримая звучная ярость стихий казалась столь ужасной, столь величественной и грандиозной, что сердце его замерло от ужаса, похолодело и сделалось крохотным, как полевая мышь.
Таких бурь он не знал в благословенной Серанне! Случалось, налетали сильные ветры из-за Байгима, с просторов Бескрайних Вод, валили деревья, резвились в маисовых полях, выбрасывали на берег корабли, вздымали тучи песка. Но то было редкостью, и каждый такой ураган запоминался надолго и получал свое имя — Рухнувшая Пальма, Удар Палицы, Голодный Койот или Сорок Погибших…
Койот! Сорок Погибших!
Не койот рычал сейчас перед ним, а гневался грозный ягуар!
И не сорок погибших могли кануть в его ненасытную утробу, а семь сотен! Двести — с «Тофала», сто семьдесят — с «Сирима» и по сотне и десятку — с каждого из малых кораблей…
Глыбы вековечного льда шевельнулись в груди Дженнака и застыли.
Каким-то образом он чувствовал, знал, что яростный шторм надвигается с севера и разразится внезапно. С севера! В том было спасение, ибо к югу лежал открытый океан, а на востоке вставала земля — не столь уж близко, но и не слишком далеко.
В иное время это ощущение твердости и прочности берега, простиравшегося за зыбким маревом вод, показалось бы ему долгожданным, радостным, достойным благодарственного Песнопения. В иное время… Но сейчас земля Риканны, к которой стремились его корабли, сулила не отдых, не торжество, не победу, но гибель.
И мнилось Дженнаку, что вновь стоит он на фиратском валу, над бушующими грозными ордами, что готовы затопить, уничтожить, смыть в небытие его людей; что вновь он вождь, наком, решающий дело жизни и смерти, сражения или бегства; что снова он должен биться, спасать и охранять — магической ли своей силой, дарованной богами, либо силой духа и рук; что опять на нем тяжелый доспех, шлем с соколом и боевой пояс с прямыми тайонельскими клинками, а впереди скалится и ревет многоглавое злобное чудище. То был миг прозрения! Миг, когда он понял, зачем отправился в сей поход, зачем принял на себя бремя власти. Власть — неволя, а кецаль в неволе не живет… Значит, он не кецаль, не мудрый владыка птиц! Не кецаль… Так кто же?
В своем сновидении он будто бы снял шлем и — глаза в глаза — уставился на приоткрывшего клюв сокола. Вот птица полезней многих, промелькнуло в голове; отважная и быстрая, сильная и верная, неутомимая, как ветер. Пусть не в ярких перьях, пусть не владыка над всем пернатым племенем, зато воин! Воин, защищающий свое гнездо, своих птенцов! Тех, кто доверился ему!
Бывает ли судьба завидней?
Он улыбнулся соколу, подбросил его вверх и выхватил свои клинки. Враг ждал его, неведомый враг, готовый к битве, — то ли неисчислимое тасситское воинство на косматых быках, то ли ураган-ягуар с клыками из черных туч и пенных волн, то ли сам грозный Паннар-Са, древний демон, пробудившийся в морских глубинах. Но он, вождь и защитник, уже не испытывал страха; сердце его оттаяло и билось ровно, два меча сверкали перед грудью, а за спиной, одобрительно кивая, стояли боги.