Викарьос как бы пробуждается, он внимательно смот-рит на Брюне, он мягко замечает:
— Правильно: я вижу, ты тоже через это прошел. Брюне смеется.
— Я? — спрашивает он. — Нет. Я говорил вообще.
— Ну да! — весело говорит Викарьос, — я в курсе твоих дел. Тибо сказал мне, что тебя больше не видно, что ты заставил их разобрать приемник, что ты позволяешь Шале держать себя взаперти…
Брюне не отвечает; большие глаза Викарьоса искрятся, но тут же гаснут, он удивленно смотрит прямо перед собой, затем вяло говорит:
— Я думал, это доставит мне удовольствие…
— Удовольствие? — переспрашивает Брюне. Викарьос ухмыляется:
— Ты не представляешь себе, как я вас ненавидел! Он резко оборачивается, глаза его темнеют.
— С того дня, как я вас покинул, я только и делал, что пытался выжить: но этого вам было мало, и вы меня сгно-или. Вы поместили в меня суд инквизиции: великий ин-квизитор — это я; я все время был вашим сообщником, и вы знали, что можете рассчитывать на меня. Временами я безумел: я уже не знал, кто во мне говорил о вас или обо мне самом. Тебе это понятно. Но было кое-что и похуже: вы меня заставили думать так, как думают предатели, жить так, как живут предатели: я сам у себя был на подозрении, я прошел все испытания стыдом и страхом. Все правиль-но: тот, кто вас покидает, должен ненавидеть вас или быть омерзителен самому себе. Если он вас ненавидит, вы в вы-игрыше: он становится фашистом, что и требовалось до-казать. Я сопротивлялся, насколько мог, а вы били все больнее, вы били изо всех сил. А другие в это время рас-крывали мне свои объятья. Я мог повернуться к ним спи-ной, мог оскорблять их: все шло им на пользу. Я писал в своей газете для вас, я умолял вас понять меня, я пытался вас предупредить, оправдаться: они же перепечатывали мои статьи, искажая их, а вы, вы спешили перепечатать эти фальсифицированные отрывки в «Красном Алжире»1.
Я оправдывался, я публиковал свои опровержения в их же прессе, они меня восхваляли за объективность, за независи-мость, они готовы были наделить меня всяческими добро-детелями: чем больше они старались, тем более преступным я выглядел. Вы же в спешном порядке объявляли товари-щам, что я сотрудничаю с реакционными газетами; вы го-ворили, что я переметнулся к Дорио, что я перешел в га-зету французских фашистов, и в качестве доказательства приводили их похвалы. Вы объединились с ними, чтобы создать мне определенную репутацию, которая была мне отвратительна, но понемногу гипнотизировала меня, у ме-ня голова шла кругом, я буквально сходил с ума… Он смотрит на Брюне гордо и мрачно.
— Тогда я забился в угол и замолк: если я вас и нена-видел, никто об этом ничего не знал, моя ненависть ни-кому не нанесла урона; да, я выиграл, но какой ценой! Ты сильный, Брюне, но я тоже был сильным, а теперь ты сам видишь, во что я превратился.
Брюне неуверенно бормочет:
— Следовало сначала подумать об этом, а потом уже уходить от нас.
— Ты полагаешь, что я не думал? Я знал все заранее.
— И что же?
— Ты знаешь: я от вас ушел.
Он улыбается своим воспоминаниям; красный ручеек у него на бороде подсох и выглядит темной волосяной ко-сицей.
— Да! Как же я вас ненавидел! В Баккара я мерз, я был тенью, я пришел к тебе, потому что ты был живым и теп-лым, я питался твоими соками, я паразитировал на тебе и от этого еще больше тебя ненавидел. Когда ты заговорил со мной о своих планах, я понял, что ты пропал, я сказал себе: этот уже у меня в руках. Я работал с тобой, я любил работу, которую мы делали вместе: мы помогали людям, возвращали им вкус к жизни, это было честно, но я гово-рил себе: однажды он станет таким же, как я. Я хотел при-сутствовать при этом моменте, чтобы полюбоваться на твою физиономию, и заранее радовался.
Он качает головой, внимательно смотрит на Брюне, по-том признается:
— Но это не доставляет мне удовольствия.
— Должен сказать тебе, что ты заблуждаешься, — спо-койно говорит Брюне. — Не спорю: в эти дни я столкнулся с некоторыми несущественными трудностями, но партию я никогда не покину. Если нужно подчиниться, я подчинюсь, если нужно осудить самого себя, я пойду и на это. Я ничто, то, что я могу думать или говорить, не имеет решительно никакого значения.
Викарьос размышляет.
— Да, — медленно произносит он, — можно избрать и такой путь. Но что это меняет? Как бы то ни было, а яб-локо уже с червоточиной.
Наступает долгое молчание.
— Викарьос, — вдруг говорит Брюне, — у тебя сейчас совсем немного сил. Если ты убежишь, то вполне можешь погибнуть. Ты это понимаешь?
— Конечно, понимаю, — отвечает Викарьос.
Они молчат, украдкой, стьщливо-дружелюбно погляды-вая друг на друга, потом Брюне, тяжело ступая, удаляется. У барака № 27 он встречает Маноэля.
— Я тебя искал, — обращается к нему Брюне.
— Ты хотел у меня что-то попросить?
— Да. Мне нужно два гражданских костюма.
Ветер бьется в окна, все скрипит. Брюне лежит на спине и потеет; снаружи и изнутри его пронизывает холод. Ночь ждет его. Он прислушивается: Мулю уже храпит, со стороны Шале ни звука, ненависть бодрствует. Тело Брю-не остается совершенно неподвижным, в то время как его голова медленно поворачивается к красноватому пеплу угасающей печки. Он смотрит, как пляшут знакомые тени, мягкий красный свет становится все мягче, превращается во взгляд, полный упрека. Довериться теплу, спать: все пре-дельно упростилось бы, в конце концов, мне было здесь не так уж плохо.
Наконец до него доносится равномерное и какое-то тщательное пришепетывание, он вздрагивает: наконец! Нет больше ненависти, нет больше Шале. Брюне подкосит к глазам перевернутое запястье, различает две бледные фосфоресцирующие стрелки: десять минут одиннадцатого, я опаздываю.
Наконец до него доносится равномерное и какое-то тщательное пришепетывание, он вздрагивает: наконец! Нет больше ненависти, нет больше Шале. Брюне подкосит к глазам перевернутое запястье, различает две бледные фосфоресцирующие стрелки: десять минут одиннадцатого, я опаздываю. Он соскальзывает с койки, неслышно оде-вается при умирающих бликах огня. Когда он надевает ки-тель, печка трещит и тухнет, в глубине его глаз расцветает розовый осенний цветок; он нагибается, на ощупь нахо-дит ботинки, берет их в левую руку и доходит до двери. Он прилагает силы, чтобы открыть ее: снаружи ветер прижи-мает ее, словно человек. Брюне выскальзывает наружу, перекладывает ботинки в правую руку, берется левой ру-кой за наружную ручку и медленно прикрывает дверь. Го-тово. В коридоре буря, обеими ногами он попадает в лужу. Он обувается, нагибается, чтобы завязать шнурки, ветер толкает его, он чуть не падает вперед головой. Когда он снова подымается, холод бьет его по губам, закладывает уши, одевает его в ледяные доспехи, он стоит неподвижно, глаза его ничего не видят, даже ночи: все застят пучки си-реневых цветов. В протяжной заплачке ветра он различает праздничный звук: это губная гармошка Бенена. Прощай, прощай. Он во что-то погружается, спотыкается, шатает-ся, вокруг него хлопает огромная черная простыня, он вы-тягивает руку, ночь обступает его, он наталкивается на стену барака и идет вдоль нее, припадая к ней плечом. Его волосы пляшут, невидимая волна уносит его, он кое-как добирается до дороги, повсюду ночь: ничто его не защи-щает, он как будто голый, беспредельная ночь -¦ это не-видимый народ, миллионы глаз, которые его отлично видят. Он идет, сопротивляясь ветру, ночь понемногу тает: вдалеке электрический фонарь, золотая нить бежит по темной воде к его ногам, Брюне прижимается к бараку и задерживает дыхание. Шлепанье ботинок, проходят два человека, их шинели, как обезумевшие, приподнимаются и полощутся на уровне поясниц. Ночь опять царит пол-ноправно, Брюне снова вдет, шлепает по грязи: ему пред-стоит шлепать так всю ночь. Он натыкается на первый ба-рак, потом на второй, дошел. Он без стука входит. Тибо и Буйе озадаченно смотрят на него. Узнав его, они начина-ют смеяться. Брюне тяжело дышит и улыбается им: это промежуточный пункт. Он щурится, вздрагивает и отря-хивает с себя холод и ночь.





