4d3af80c9bc37bbd

Рубеж

— Ты вот что, чумак. Как домой вернемся, сходил бы в Киев, поклонился святым мощам…

Гринь усмехнулся. Надо же, «как домой вернемся»…

— Нет мне прощения, сотникова. Хоть на карачках в Киев поползу, хоть сам мощами лягу! Ты со мной, иудой, один хлеб жуешь — и на том спасибо.

Помолчали. Над самой землей прошелся ветер, Гринь потянул носом, надеясь услышать знакомый запах колыбели — но пахло травой, водой и древесной гнилью, а больше ничем.

— Чем же тебе заплатили, чумак? — жестко спросила сотникова.

Гринь отвернулся.

Брови, как две угольные ленты. Яблоко в платочке. И щеки, как яблоки… Оксана.

— Ведь зрадник, он что? — раздумчиво спросила сотникова. — Он себя сам выгораживает, чорт, мол, попутал! И у Дикого Пана, не к ночи будь помянут, таких зрадников целый мешок, среди сердюков-то. Разве нет?

Над костром кружились, остывая, белесые хлопья пепла, а Гриню казалось, что идет снег, снег, снег.

Он разлепил губы и стал рассказывать. И чем дальше говорил, тем глуше болела затянувшаяся рана в боку, тем внимательнее глядела сотникова.

Говорил про Оксану. И не про ту, со смородиновыми щеками, красавицу, которой поднес шкатулку с жар-птицами. А про ту, с которой вместе свиней пасли и за бодливыми козами гоняли. Которая яблоками пахла, и умела, как взрослая, повязать тряпицей ранку или вытереть подолом горькие Гриневы слезы. Это когда поймают на баштане и вожжами отдерут, или когда с рыжей кобылы свалишься и бежишь за ней, проклятой, без всякой надежды догнать.

— Невеста твоя? — шепотом спросила сотникова.

Гринь покачивался — взад-вперед. Попробовал замереть — нет, будто не хватает чего-то. Дал себе волю, качнулся снова, взад-вперед.

…И как решил свататься. И как пошел чумаковать, хоть и страшно было — из родного-то села первый раз в жизни. И как степь сперва подернулась маковым алым ковром, потом выгорела под солнцем, ощетинилась колючками, а по ночам над головой лежал все тот же бесконечный шлях — его и кличут Чумацким. И как спасались однажды от пожара — черный дым в полнеба. И как цедили воду из бурдюка; и как разъедает ладони эта самая соль… Только про то, как казнят в степи разбойников, рассказывать не стал.

И как вернулся домой. Принес денег на свадьбу и невесте подарок.

— Так это Оксану тебе Дикий Пан посулил? — медленно спросила сотникова.

— Н-не… Юдка.

— А родители что же, отдавать не хотели?

— Н-не… Родители… к тому времени уже в своей хате сгорели.

— Гонтов Яр?!

— Д-да… Пан… Юдка.

— Убью, — сказала сотникова и блеснула глазами так, что и глухой догадался бы: убьет Юдку… коли поймает.

Помолчали.

— Чумак, слышь…

Яринин голос зазвучал странно. Будто грудь сотниковой сдавили обручем и не дают вздохнуть.

— Чумак… Твоя Оксана красивая?

— Да, — сказал он, не раздумывая.

— Чумак… Ты за это ее полюбил? Так, что даже на зраду решился?

Гринь молчал.

— Чумак… Если девка… некрасивая… то лучше бы ей парнем родиться, верно?

— Кто же выбирает? — сказал Гринь шепотом.

Теперь смолчала сотникова. Гринь искал слова утешения и не находил — кто ж мог подумать, что гордая Ярина Логиновна так заговорит с ним. Хотя с кем ей, бедняге, еще говорить?

— Чумак… мы никогда не вернемся домой.

— Вернемся, сотникова.

— Нет, не вернемся! Мы в пекле. Все потеряли… дура! Надо было… Хведир, дурак… я его под ребра… а надо было…

— Писарчук? — спросил Гринь бездумно.

Сотникова разрыдалась.

Он сел рядом и стал утешать. Не впервой. К завтрему, небось, снова гонору наберется, станет очами блестеть и хвататься за несуществующие пистоли.

Сотникова была совсем худая. Кожа да кости. Нет в ней ничего от Оксаны — ни щек румяных, ни глаз, как вишни. Гонор один, да и тот подломленный.

— Чумак… Слышь…

— Да, Ярина Логиновна.

— Ты меня так не зови!… Скажи, я совсем… никому не нравлюсь?

— Отчего же, — механически сказал Гринь.

— Скажи… я как опенок засушенный?

Гринь растерялся:

— Ну почему — опенок?

— Скажи — смог бы поцеловать меня, или лучше жабу поцеловать?!

Сотникова вдруг озлилась. Неведомо на кого — на себя ли, на Гриня, на судьбу.

— Что, страшная я, как смертный грех? Тебе, великому пану, и смотреть гадко, не то что голубить? Легче козу полюбить?!

— Ярина…

— Так уйди! — сотникова неожиданно сильно толкнула его в грудь. — Уйди, коли тебе так противно!

Теперь озлился Гринь. Надо же, как выкаблучивается, скверная девка. Мало пороли ее, безобразницу!

Перехватил Яринины руки. Гонор — хорошо, а мужик все же сильнее, чем самая бешеная девка. И это правильно, а то невесть куда свет скатился бы через этих баб!…

Ярина сверкала глазами. Щеки — мокрые от недавних слез, искусанные губы распухают на глазах. Эх, глупое дите!…

Соленые губы-то. Оно и понятно.

Не укусила бы, как тот котенок. Зубы острые…

Нет, не кусается. Обмякла.

Совсем обмякла. И губы… живые. Ой, Господи!…

Гринь с трудом отстранился. Грех, грех-то какой. Приголубил-то девку скорее из жалости, а грешная плоть взбеленилась, теперь спать не даст. Ох, Ярина Логиновна!…

Сотникова сидела красная, как степь по весне. Вся в маковом цвете. И горячая, жарче, чем костер.

Эге, подумал Гринь удивленно. А ведь панночка та еще, с перцем панночка, ей бы не шаблей махать и не сотней командовать…

Пахло водой и ночью. Еле слышно шумели ветки над головой, и шумела вода, но стук Гриневого сердца заглушал все звуки.

— Слышь… чумак… спать пора.

И голос у Ярины Логиновны изменился. Сделался басовитым, как гудение шмеля.

Теперь поспишь, подумал Гринь горько.

Столько ночей они провели бок о бок, и хоть бы что! Бывало, на одной рогожке укладывались рядышком, как два полена, бесчувственные, равнодушные, только одним озабоченные: спать.

Гринь улегся на бок, подтянул колени к животу, закрыл глаза.

Гринь улегся на бок, подтянул колени к животу, закрыл глаза. Сразу привиделась голая сотникова — но не такая, какой он ее из-под бурелома вытаскивал, безжизненная и окровавленная. Нет — чистая, легкая, как из бани.

Ярина шумно ворочалась по ту сторону от костра. Плачет?

— Не холодно, Ярина Логиновна?

Тишина.

— Так не холодно?

Еле слышно, тише, чем ветер в тополях:

— Холодно…

Подобрался поближе. Укрыл своей рогожкой. Сам пристроился рядом. Подумать бы — так не думается, сердце колотит, как походный барабан, а девка уже не тощая — тонкая, как струна на лире, тростиночка…

— Чумак… Ты… полежи со мной. Просто полежи.

Замер. Даже дышать перестал.

В переплетении ветвей перемигивались звезды. Огромные какие, Бог ты мой, ну и здоровые звезды в здешних краях, а он сейчас только заметил.

Оксана.

Давно это было, будто триста лет назад. Когда съездил в Валки по заданию жида Юдки, передал что велено и вернулся — все в той же пелене, чародеем наведенной. Когда кинулся к Оксане своей ненаглядной, теперь уже точно своей, сосватанной, без пяти минут жене. К Оксане, предательством выкупленной.

Только и помнит, что гарью пахло, будто под окошком мусор жгли. Оксана улыбалась, как кукла тряпичная. Еще хлопцы ржали, будто кони. Желтые зубы скалили. Черные брови, карие очи, пышные груди… А больше не помнится ничего.

А грудь у сотниковой маленькая и горячая, как печь, какое там «холодно»!

Жарко.

Тепло.

Тепло и спокойно, и страшно и уютно, как разогретой земле в половодье.

Читай продолжение на следующей странице
Добавить комментарии