Таким образом, оба они принимали текущие неприятности как временные, а потому не требующие к себе ничего, кроме холодной воды на ушибы. Но тем не менее, прижимая к разбитому рту клок рубахи, вырванный начисто, а потому ни на что, кроме заплаты, уже не годный, Хаф невнятно заявил, что если два человека до такой степени где?то не нужны, то им есть смысл поискать себе под солнцем иное, более благоприятное местечко. Ара уж не помнила, фыркнула ли она тогда в ответ на этот не заслуживающий доверия бред или же по своему обыкновению промолчала. Во всяком случае, разговор ничем не кончился, а потом она и Хаф медленно, но рано взрослели, побои стали реже, поскольку сверстники взрослели вместе с ними, становясь если не более добры или миролюбивы, то, во всяком случае, более заняты собственный делами, и если и не теряли интерес к жестоким забавам, то приобретали иной — к женскому полу, проявлять который дозволялось лишь в те редкие часы, когда они не бывали обременены изнурительными сельскими работами. Хаф был фигурой слишком незначительной, чтобы тратить на него драгоценное время. К тому же он с изумительным хитроумием избегал встречаться со своими прежними лиходеями, когда те находились в подпитии и бывали не прочь почесать кулаки.
Но, конечно, пренебрежение стало не единственной связующей их нитью. Хаф ничего не умел и ни к какому делу не был приставлен, однако, обретаясь в черте доступа самого разнообразного люда, составлявшего обычную клиентуру его матери, он был в курсе практически любой стороны жизни. Похоже, ему предстояло вырасти завзятым краснобаем, и, будучи хилым от природы и от одной гороховой каши, которой кормила его мать, когда давала себе такой труд, он понимал, что язык его — его спасение и билет в лучшую жизнь. Он знал практически все на свете — по крайней мере Аре так казалось, и он нашел в ее лице слушателя, которому знания его были потребны.
Благодаря ему у Ары, знавшей до сих пор только мир вещный да мир скотский, да и то лишь в пределах собственного обитания, складывалась картина мира, лежавшего далеко вне ее горизонтов, мира, где все было очаровательно сложно и восхитительно непонятно.
Со временем он становился все лучшим рассказчиком, из тех, кто возбуждается течением собственной речи. Много чего он подслушивал из?за занавески, куда прятала его мать, когда у нее бывали гости. Он пересказывал Аре басни пилигримов, возвращавшихся из варварских и святых земель, своими глазами видевших драконов и мантикор, что телом львы, главою же — человек, и сирен, что наполовину девы, наполовину же твари морские, сладкогласые и питающиеся человечиной. Он излагал ей обычаи монастырей, чьим обитателям некогда кормиться на земле черным трудом, ибо они возносят мольбы на небеса Грэхему Каменщику и заступнице Йоле, а потому занятые суетным промыслом, отсылают им в помощь от своих плодов десятую часть. Он рассказывал ей о быте военных лагерей, об устройстве городов, где люди глупы и носят деньги в кошелях на поясе, о закономерностях женского цикла, о цеховых уложениях ремесленников, о том, сколько стоят хлеб и вино, и какая выйдет разница, если то и другое покупать в деревне, а продавать, скажем, за тридевять земель. Он говорил также и о том, что правила писаны для дураков. Умные не платят десятину, потому что знают — как. Умные устраиваются за чужой счет.
Он приводил ей в пример Самозванца. Парня, говорил он ей, угораздило родиться волосом в королевскую масть. Ну а потом, пожив во дворце, только глупец не выучил бы все мелочи придворных ритуалов, не выяснил бы характер и мельчайшие особенности короля. Он не сплоховал в нужный момент, и теперь Камбри прекрасненько содержит его на королевских харчах, имея в том свою собственную выгоду.
Или Гайберн Брогау, Его Царствующее Величество, которому оказалось более безопасно быть обвиненным в цареубийстве, нежели в том, что он узурпировал трон при живом и здравствующем государе. В первом случае его оправдывало хотя бы традиционное право силы.
Или королева, переходящая из постели в постель, всякий раз к своей вящей и непременной выгоде.
Он говорил о том, что солдаты, оказывается, не всегда храбры, и никогда на самом деле не бывает, чтобы все — как ОДин, а монахи, постненько складывающие ручки на пухлых брюшках, не всегда святы, а грешники, горящие заживо на кострах, — не всегда еретики, а чаще просто кому?то мешают.
Судьба, говорил Хаф, вздымает на своем гребне лишь тех, кто отваживается на нем прокатиться.
Кстати, он ничуть не сомневался в том, что она на самом Деле ведьма.
От общения с ним она не стала более многословной, Хаф приобрел власть над некоторой частью ее души. Главным образом тем, что умел в нужное время сказать нужные слова. Девочке в тринадцать, затем в четырнадцать, пятнадцать лет так хочется восхищать!
А память у Хафа была феноменальной. Он схватывал на лету куртуазные стихотворные строки, а если и случалось ему выпустить из памяти кусок?другой, он ничтоже сумняшеся добавлял от себя и утверждал, что вышло лучше. Он оплетал Ару паутиной словес возвышенной речи, и она привыкала к ним, как к наркотику, которого хочется еще и еще.