…
Поэтому к небытию мы с необходимостью отнесли незнание, а к бытию —
познание. …
Значит, выходит, что мнение — это не знание, ни незнание. …
Итак, не совпадая с ними, превосходит ли оно отчетливостью знание, а
неотчетливостью — незнание?
— Нет, ни в том, ни в другом случае.
— Значит, на твой взгляд, мнение более смутно, чем знание, но яснее,
чем незнание?
— И во много раз.
— Но оно не выходит за их пределы?
— Да.
— Значит, оно нечто среднее между ними?
— Вот именно.
— Как мы уже говорили раньше, если обнаружится нечто существующее и
вместе с тем несуществующее, место ему будет посредине между чистым бытием и
полнейшим небытием и направлено на него будет не знание, а также и не
незнание, но опять-таки нечто такое, что окажется посредине между незнанием
и знанием.
— Это верно.
— А теперь посредине между ними оказалось то, что мы называем мнением.
…
Нам осталось, видимо, найти нечто такое, что причастно им обоим — бытию
и небытию, но что нельзя назвать ни тем, ни другим в чистом виде.
Значит, мы, очевидно, нашли, что общепринятые суждения большинства
относительно прекрасного и ему подобного большей частью колеблются где-то
между небытием и чистым бытием. —
Следовательно, о тех, кто замечает много прекрасного, но не видит
прекрасного самого по себе и не может следовать за тем, кто к нему ведет, а
также о тех, кто замечает много справедливых поступков, но не справедливость
самое по себе и так далее, мы скажем, что обо всем этом у них имеется
мнение, но они не знают ничего из того, что мнят. …
А что же мы скажем о тех, кто созерцает сами эти сущности, вечно
тождественные самим себе? Ведь они познают их, а не только мнят?
— И это необходимо.
— И мы скажем, что эти уважают и любят то, что они познают, а те — то,
что они мнят. Ведь мы помним, что они любят и замечают, как мы говорили,
звуки, красивые цвета и тому подобное, но они даже не допускают
существования прекрасного самого по себе.
— Да, мы это помним.
— Так что мы не ошибемся, если назовем их скорее любителями мнений, чем
любителями мудрости? …
А тех, кто ценит все существующее само по себе, должно называть
любителями мудрости, а не любителями мнений.
— Безусловно.
Книга шестая
Раз философы — это люди, способные постичь то, что вечно тождественно
самому себе, а другие этого не могут и застревают на месте, блуждая среди
множества разнообразных вещей, и потому они уже не философы, то
спрашивается, кому из них следует руководить государством? .
..
А чем лучше слепых те, кто по существу лишен знания сущности любой вещи
и у кого в душе нет отчетливого ее образа? Они не способны, подобно
художникам, усматривать высшую истину и, не теряя ее из виду, постоянно
воспроизводить ее со всевозможной тщательностью, и потому им не дано, когда
это требуется, устанавливать здесь новые законы о красоте, справедливости и
благе или уберечь уже существующие.
Относительно природы философов нам надо согласиться, что их страстно
влечет к познанию, приоткрывающему им вечно сущее и не изменяемое
возникновением и уничтожением бытие. …
И надо сказать, что они стремятся ко всему бытию в целом, не упуская из
виду, насколько это от них зависит, ни одной его части, ни малой, ни
большой, ни менее, ни более ценной…
Посмотри вслед за этим, необходимо ли людям, которые должны стать
такими, как мы говорим, иметь, кроме того, иметь в своем характере …
правдивость, решительное неприятие какой бы то ни было лжи, ненависть к ней
и любовь к истине.
Когда же хочешь отличить философский характер от нефилософского, надо
обращать внимание еще вот на что … мелочность — злейший враг души, которой
предназначено вечно стремиться к божественному и человеческому в их
целокупности. …
Если ему свойственны возвышенные помыслы и охват мысленным взором
целокупного времени и бытия, думаешь ли ты, что для такого человека много
значит человеческая жизнь? …
Значит, такой человек и смерть не будет считать чем-то ужасным? …
А робкой и неблагородной натуре подлинная философия, видимо,
недоступна.
Значит, кроме всего прочего требуется и соразмерность, и прирожденная
тонкость ума, своеобразие которого делало бы человека восприимчивым к идее
всего сущего.
Тут вступил в разговор Адимант:
— Против этого-то, Сократ, никто не нашелся бы, что тебе возразить. Но
ведь всякий раз, когда ты рассуждаешь так, как теперь, твои слушатели
испытывают примерно вот что: из-за непривычки задавать вопросы или отвечать
на них они думают, что рассуждение при каждом твоем вопросе лишь чуть-чуть
уводит их в сторону, однако, когда эти «чуть-чуть» соберутся вместе, ясно
обнаруживается отклонение и противоречие с первоначальными утверждениями.
Как в шашках сильный игрок в конце концов закрывает неумелому ход и тот не
знает, куда ему податься, так и твои слушатели под конец оказываются в
тупике и им нечего сказать в этой своего рода игре, где вместо шашек служат
слова. А по правде-то дело ничуть этим не решается. Я говорю, имея в виду
наш случай: ведь сейчас всякий признается, что по каждому заданному тобой
вопросу он не в состоянии тебе противоречить. Стоило бы, однако, взглянуть,
как с этим обстоит на деле: ведь кто устремился к философии не с целью
образования, как это бывает, когда в молодости коснутся ее, а потом бросают,
но, напротив, потратил на нее много времени, те большей частью становятся
очень странными, чтобы не сказать совсем негодными, и даже лучшие из них под
влиянием занятия, которое ты так расхваливаешь, все же делаются бесполезными
для государства.