— Дай отдохнуть! С Дуней, Дуней танцуй. Видишь, заждалась…
Дуня обиженно насупилась, но, стоило мне подойти, засияла улыбкой. Виталик подхватил свою Свету, и они тоже закружились по двору. Сейчас разница в росте между ними была особо заметна, но нас Света не стеснялась. Она тоже пила медовуху…
— Я такая счастливая, такая счастливая, — радостно улыбаясь, сказала мне Дуня, легко двигаясь в так музыке, — у меня никогда не было такого дня рождения. Сколько гостей! Какие подарки! Вот! — она сняла с моего плеча руку и показала часики на браслете. — Это Виталик со Светой. А это — Рита! — она тронула мочку уха.
Я увидел изящную золотую сережку в форме маленького березового листика. Точно такой листик украшал мочку Риты в день нашего знакомства. Значит, поговорка о сережке из ушка была буквальной…
Мы кружились по двору под мелодию старого вальса Шопена, за столом одобрительно смотрели на нас дед Трипуз и Рита, Виталик что-то шептал на ухо своей невесте, в этой атмосфере всеобщего веселья казались нереальными события прошедших дней и даже сегодняшние…
* * *
Монастырь представлял собой замкнутый прямоугольник, главный вход в который лежал через двухколокольный храм в стиле барокко. Только это было протестантское, камерное барокко: из всей вычурности, на которую так богата была фантазия тех времен, архитектор позволил себе лишь прихотливые завитушки под крышами колоколен и лепное обрамление прямоугольника над входом, где когда-то радовала глаз храмовая икона. Внутри все было также просто и скромно. Наверное, в те времена, когда графы Чишкевичи отошли от протестантской ереси и вернулись в лоно католической церкви, здесь появились скульптуры на стенах, богато украшенная кафедра-голубятня на колонне и резной, крытый сусальным золотом алтарь. Теперь же стояли побеленные кистью квадратные колонны, а грубо сделанный из древесностружечных плит иконостас был увешан дешевыми бумажными образами разной величины.
Свечная лавка почему-то оказалась не в притворе, а внутри храма, слева от входа. Какой бы ни был священник в приходе, но храм есть храм, и я подошел. За барьером сидела худенькая женщина лет сорока, с миловидным лицом. Из-под белой косынки ее выбивались рыжевато-седые пряди. Она мило улыбнулась мне, от чего я сходу почувствовал к ней симпатию.
— Три свечки, пожалуйста.
Она завернула свечи в бумажку и подала. И спросила:
— Хотите подать записку за здравие или упокой?
— Лучше за здравие.
Пока я заполнял записку прямо на барьере, она с интересом рассматривала меня.
— Вы не местный?
— В командировке.
— Из столицы?
— Так точно.
— Из столицы?
— Так точно.
— После столичных храмов, наш, конечно, не покажется, — вздохнула она и добавила: — Зато священник у нас такой, какого вы нигде не найдете!
— Да ну?
— Вот увидите! — торжествующе сказала она. — Только не уходите после службы…
Я расплатился и подошел к своим. Дуня и Рита, обе в платочках, стояли в сторонке чуть ли не у самого входа. Я протянул им свечи.
— Не буду их здесь ставить! — надула губки Дуня, а Рита виновато пожала плечами: — А я и не знаю как.
Я прошел по храму. Моей любимой Казанской Божьей Матери здесь не оказалось, и я поставил свечку у местного образа. Вторую зажег перед иконой Всех Святых, третью — перед алтарем. И с чувством исполненного долга вернулся к девушкам. Они с любопытством разглядывали публику. В этот субботний день ее собралось не слишком много — в основном старушки и немолодые женщины с сумками в руках. Снедь для освящения — кому для поминального стола, кому для больного.
Внезапно внутрь впорхнула стайка молодок в голубых одинаковых платьях до пят и таких же голубых платочках. Стреляя во все стороны глазами, они прошествовали к иконостасу и стали слева от солеи.
— Кто это?
— Монашки местные, — сердито сказала Дуня. — Блудницы вавилонские, как дедушка говорит. Живут они здесь. Считается, что Богу молятся, грехи наши замаливают. Ага! Эти замолят…
И, действительно, молодки в голубом меньше всего походили на монашек. Они с любопытством разглядывали прихожан, перешептывались и улыбались. Я поймал взгляд одной, миловидной и круглолицей, подмигнул. Она в ответ тоже подмигнула и хихикнула. Дуня посмотрела на меня с осуждением.
— Что-то немного народу, — сказал я, чтобы скрыть смущение.
— Раньше собиралась полная церковь, — вздохнула Дуня. — Но потом перестали ходить. Здесь в основном приезжие: из деревень, где церкви нет, или из других районов. На чудесника приехали смотреть… — она помолчала. — Раньше, когда в Горке церкви не было, по воскресеньям у деда собирались помолиться. Теперь снова стали…
От алтаря послышалась возглашение, и все в церкви притихли. Даже голубые монашки. Перед ними возникла немолодая женщина-регент, взмахнула руками, и «монашки» запели. Пели они неважно. Сбивались, забывали слова. Несколько раз священник косился в их сторону, и чувствовалось, что едва сдерживается.
Настоятель храма Преображения, извергнутый из сана Русской православной церковью и не принятый пока никакой другой, знаменитый отец Константин оказался брюнетом лет сорока, высоким (но все-таки пониже историка Акима) и грузноватым. Темные глаза на его одутловатом лице смотрели сумрачно и тяжело. Ему, действительно, приходилось несладко: служба шла без дьяка. Отец Константин сам произносил ектенью, сам возглашал: «Премудрость, прости!» и делал знак своему голубому хору петь тропари. Мне даже стало неловко: в какой-то мере я был виной того, что дьяк отца Константина (вернее то, во что он превратился) лежал сейчас в холодильной камере морга. Кто бы ни служил, но в церкви молятся Богу…