Южное лето (Читать на Севере)

А есть Одесса движимая. Движимая — та, которую увозят в душе, покидая.
Она — память.
Она — музыка.
Она — воображение.
Эта Одесса струится из глаз.
Эта Одесса звучит в интонациях.
Это компания, сплотилась в городе и рассыпалась на выходе из него… И море… И пляжи. И рассветы. И Пересыпь. И трамваи. И все, кто умер и кто жив, — вместе.
Здравствуй, здравствуй.
Не пропадай.
Не пропадай.
Не пропадай…

Учителю

Борис Ефимович Друккер, говорящий со страшным акцентом, преподаватель русского языка и литературы в старших классах, орущий, кричащий на нас с седьмого класса по последний день, ненавидимый нами самодур и деспот, лысый, в очках, которые в лоб летели любому из нас. Ходил размашисто, кланяясь в такт шагам. Бешено презирал все предметы, кроме своего.
— Бортник, вы ударник, он не стахановец, он ударник. Он кошмарный ударник по своим родителям и по моей голове. И если вас не примут в институт, то не потому, о чём вы думаете, кстати, «потому, о чём» — вместе или раздельно? Что ты скажешь? Получи два и думай дальше.
Этот мальчик имеет на редкость задумчивый вид. О чём вы думаете, Лурье? Как написать «стеклянный, оловянный, деревянный»? Вы думаете о шахматах: шах — мат. Вы мне — шах, я вам — мат. Это будет моя партия, я вам обещаю. И вы проиграете жизнь за вашей проклятой доской.
Повернись. Я тебе дал пять. О чём ты с ним говоришь? Он же не знает слова «стреляный». Не дай бог, вы найдёте общий язык. Пусть он гибнет один.
Внимание! Вчера приходила мама Жванецкого. Он переживает: я ему дал два. Он имел мужество сказать маме. Так я тебе дам ещё два, чтоб ты исправил ту и плакал над этой. Посмотри на свой диктант. Красным я отмечал ошибки. Это кровавая, простреленная в шести местах тетрадь. Но я тебе дал три с плюсом, тебе и маме.
Сейчас, как и всегда, я вам буду читать сочинение Григорьянца. Вы будете плакать над ним, как плакал я.
Мусюк, ты будешь смотреть в окно после моей гибели, а сейчас смотри на меня до боли, до слёз, до отвращения!
Борис Ефимович Друккер! Его брат, литературный критик, был арестован в 48-м или в 47-м. Мы это знали. От этого нам было тоже противно: брат врага народа.
Борис Ефимович Друккер, имевший в классе любимчиков и прощавший им всё, кроме ошибок в диктанте.
Борис Ефимович Друккер, никогда не проверявший тетради. Он для этого брал двух отличников, а уж они тайно кое-кому исправляли ошибки, и он, видимо, это знал.
Борис Ефимович Друккер брызгал слюной сквозь беззубый рот — какая жуткая, специфическая внешность.
Почему он преподавал русскую литературу? Каким он был противным, Борис Ефимович Друккер, умерший в пятьдесят девять лет в 66-м году. И никто из нас не мог идти за гробом — мы уже все разъехались.
Мы собрались сегодня, когда нам — по сорок. «Так выпьем за Бориса Ефимовича, за светлую и вечную память о нём», — сказали закончившие разные институты, а всё равно ставшие писателями, поэтами, потому что это в нас неистребимо, от этого нельзя убежать.

«Так выпьем за Бориса Ефимовича, за светлую и вечную память о нём», — сказали закончившие разные институты, а всё равно ставшие писателями, поэтами, потому что это в нас неистребимо, от этого нельзя убежать. «Встанем в память о нём, — сказали фотографы и инженеры, подполковники и моряки, которые до сих пор пишут без единой ошибки. — Вечная память и почитание. Спасибо судьбе за знакомство с ним, за личность, за истрёпанные нервы его, за великий, чистый, острый русский язык — его язык, ставший нашим. И во веки веков. Аминь!»

Эммануилу Моисеевичу Жванецкому от сына
(август 1991 г.)

Ну, что ж, отец. Кажется, мы победили. Я ещё не понял кто. Я ещё не понял кого. Но мы победили. Я ещё не понял победили ли мы, но они проиграли. Я ещё не понял, проиграли ли они вообще, но на этот раз они проиграли.
Помнишь, ты мне говорил: если хочешь испытать эйфорию — не закусывай. Это же вечная наша боль — пьём и едим одновременно. Уходит втрое больше и выпивки, и закуски.
Здесь говорят об угрозе голода. Но, если применить твоё правило, голода не будет. Всё будет завалено. А пока у нас от питья и закусок кирпичные рожи лиц и огромные животы впереди фигуры, при которых собственные ноги кажутся незнакомыми.
Так вот. В середине августа, когда все были в отпуске и я мучился в Одессе, пытаясь пошутить на бумаге, хлебал кофе, пил коньяк, лежал на животе, бил по спинам комаров, испытывал на котах уху, приготовленную моим другом Сташком вместе с одной дамой, для чего я их специально оставлял одних часа на три-четыре горячего вечернего времени, вдруг на экране появляются восемь рож и разными руками, плохим русским языком объявляют ЧП, ДДТ, КГБ, ДНД…
До этого врали, после этого врали, но во время этого врали как никогда. А потом пошли знакомые слова: «Не читать, не говорить, не выходить. Америку и Англию обзывать, после 23 в туалете не…ать, больше трёх не…ять, после двух не…еть». А мы-то тут уже худо-бедно, а разбаловались. Жрём не то, но говорим что хотим. Даже в Одессе, где с отъездом евреев политическая и сексуальная жизнь заглохла окончательно, — встрепенулись. И встрепенулись все! Кооператоры и рэкетиры, демократы и домушники, молодые учёные и будущие эмигранты.
Слушай, пока нам тут заливали делегаты, депутаты и кандидаты, мы искали жратву, латали штаны, проклинали свою жизнь, но, когда появились ЭТИ, все вдруг почувствовали, что им есть что терять. Не обращай внимания на тавтологию, в Одессе это бич. Слушай, я такого не видел. По городу ходили потерянные люди. Оказывается, каждый себе что-то планировал. Слушай, и каждый что-то потерял в один день. Вот тебе и перестройка, вот тебе и Горбачёв.
Одна бабка сказала: «А я поддерживаю переворот. Масло будет». Её чуть не разорвали…
— Масла захотела! Она масла захотела! Ты что, действительно, масла захотела?! Вы слышали, она масла захотела!
— Кто масла захотел?
— А вон та, в панаме.
— Это ты, бабка, масла захотела?
— Она, она.
— Иди, ковыляй отсюда. Масла она захотела!
А настроение было хреновое, отец. Я затих. Опять, думаю, буду знаменитым, опять в подполье, если не глубже.

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41