Счастливая

— Ага, вернулась, — заметил он, приобнимая меня за плечи.

— Прошу прощения, — вырвалось у меня, — но я вас не знаю.

— Да, верно, — согласился он. — И тем не менее ужасно рад тебя видеть.

Как ни удивительно, он и вправду обрадовался, без дураков. Я поняла по глазам. Эл был старше большинства студентов; у него уже намечалась лысина, а над верхней губой подрагивали усы, оригинальностью соперничавшие с синевой глаз. Впрочем, он, наверное, выглядел старше своих лет. Такие же морщины и складки я потом видела у байкеров-экстремалов, которые гоняли без шлемов по пересеченной местности.

Выяснилось, что он имел какое-то отношение к университетской службе безопасности и дежурил как раз в тот вечер, когда меня изнасиловали. Мне стало стыдно, будто меня раздели, но все равно он мне понравился.

В то же время во мне закипала злость. Когда же я избавлюсь от этого клейма? Хотелось бы выяснить, сколько народу знает мою подноготную, как широко распространились слухи и кто их распускает. Об этом преступлении даже писала городская газета, хотя и без упоминания имени жертвы — «студентка из Сиракьюса», вот и все. Однако указание на возраст и конкретное название общежития позволяли без труда вычислить одну студентку из пятидесяти. По своей наивности я не была готова ежедневно мучиться одним и тем же вопросом. Кто в курсе? Кто не в курсе?

Сплетни контролировать невозможно, а моя история была просто забойной. Люди, даже вполне порядочные, пересказывали ее без зазрения совести, полагая, что никогда больше меня не увидят. После моего отъезда из города полиция решила не ворошить это дело; такую же позицию заняли мои подруги, за исключением Мэри-Элис. Непостижимым образом я сама превратилась из человека в байку, а байка — это в некотором роде собственность рассказчика.

Эл Триподи остался у меня в памяти по той простой причине, что видел во мне нечто большее, чем «жертву изнасилования». Это читалось во взгляде — человек не устанавливал между нами дистанцию. У меня в голове с некоторых пор появился особый датчик мгновенного действия. Что видит собеседник — меня или сцену насилия? Я научилась угадывать ответ, а может, убедила себя в этом. Во всяком случае, стала чаще угадывать правильно, а когда становилось невмоготу, вообще гнала от себя этот вопрос. Норовила отойти в сторону, чтобы взять себе кофе или попросить у кого-нибудь ручку, а впоследствии машинально отключала нужный уголок сознания. Трудно сказать, сколько народу связало газетные репортажи со слухами, просочившимися из «Мэрион-холла», но я своими ушами слышала россказни о себе. Мне пересказывали мой же случай. «Ты ведь жила в «Мэрионе»? — уточнял какой-нибудь болтун. — А ту девчонку знала?» Иногда я предпочитала выслушать очередную версию, чтобы понять, насколько она подробна и до каких пределов «испорченный телефон» переврал факты. Но в большинстве случаев я, не пряча глаза, отвечала: «Да, конечно, — она перед тобой».

На поэтическом семинаре у Тэсс Гэллагер я без устали строчила карандашом. Записала в тетрадку, что «стихи должны будоражить мысль». Что не надо пасовать перед трудностями и подавлять в себе честолюбивые помыслы — именно этому учила Гэллагер. Она драла со студентов семь шкур. Требовала, чтобы мы каждую неделю зазубривали какое-нибудь стихотворение, а потом вызывала декламировать вслух, потому что в свое время ее учителя поступали так же. Мы учились распознавать стихотворные формы, анализировать каждую строку, сочинять вилланеллы и сестины. Постоянные упражнения в сочетании с жесткой методикой имели целью, с одной стороны, подвести нас к сочинению таких стихов, которые будоражат мысль, а с другой — развеять заблуждение, будто настоящая поэзия служит выражением хандры.

Постоянные упражнения в сочетании с жесткой методикой имели целью, с одной стороны, подвести нас к сочинению таких стихов, которые будоражат мысль, а с другой — развеять заблуждение, будто настоящая поэзия служит выражением хандры. Очень скоро все поняли, чем можно довести Гэллагер до белого каления. Когда один из студентов, Рафаэль, обладатель холеных усов и бородки, заявил, что не выполнил домашнее задание, так как у него сейчас полоса счастья, а творить он способен исключительно в тоске, Гэллагер поджала губы, контуром повторяющие лук Купидона, и, вздернув круто изогнутые брови, отчеканила: «Поэзия — это не состояние души. Поэзия — это тяжелый труд».

До той поры я никогда не писала черным по белому об истории с изнасилованием, разве что в дневнике — в форме писем, адресованных себе самой. Теперь у меня созрело решение описать тот случай в стихах.

Поэма вышла — тихий ужас. Как сейчас помню: пять страниц замысловатых метафор, вложенных в клюв говорящего альбатроса и намекающих на общество в целом, насилие и отличие телевидения от реальности. Я не заблуждалась насчет достоинств этого опуса, но вместе с тем надеялась, что показала себя интеллекту ал кой, способной не просто сочинять стихи, которые будоражат мысль, но и строго выдерживать поэтическую форму (поэма делилась на четыре главы, обозначенные римскими цифрами!).

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96