С кем еще мне было поделиться? Я сидела в четырех стенах. Сестра могла рехнуться от моего рассказа, а Мэри-Элис была далеко — подрабатывала где-то на острове Джерси. По телефону всего не расскажешь. Я пыталась заговорить с мамой.
Мне доверялось многое. Короткие мамины ремарки вроде «От твоего папы ласки не дождешься» (а мне тогда было одиннадцать лет); подробности затяжной болезни и смерти деда. Меня держали в курсе всех важных событий. Таково, насколько я понимаю, было мамино сознательное решение, принятое на раннем этапе под влиянием ее собственной матери. Моя бабушка была несгибаемой и молчаливой. В трудные минуты она руководствовалась вековечной заповедью: «О чем не думаешь, то скоро пройдет». Мама, начав жить самостоятельно, уяснила, что это неправда.
Она сама подготовила почву для нашей беседы. Когда мне стукнуло восемнадцать, мама усадила меня рядом с собой и посвятила в подробности своей пагубной привычки, описав симптомы и последствия алкоголизма. По ее мысли, такая откровенность могла отвратить меня от этого порока или хотя бы помочь распознать его приближение. Ведя подобные разговоры с детьми, она также давала понять, что эта опасность вполне реальна и касается нас всех, поскольку обстоятельства такого рода накладывают отпечаток на всю семью, а не только на одного человека.
Насколько я помню, разговор состоялся через пару недель после изнасилования, в вечернее время, за кухонным столом. Если даже мы с мамой были дома не одни, то отец уединился в кабинете, а сестра — у себя в комнате; вздумай один из них выйти, мы бы тут же заслышали шаги.
— Хочу тебе рассказать, как все случилось в тоннеле, — начала я.
На столе еще лежали салфетки, оставшиеся после ужина. Мама начала нервно скручивать матерчатый уголок.
— Попробуй, — сказала она, — Только не обещаю, что выдержу до конца.
Я повела свой рассказ. Как мы с Кеном Чайлдсом заходили к нему домой и там фотографировались. Как я брела по дорожке в парке. Описала руки насильника, и как он меня скрутил, и как повалил прямо на кирпичи. Когда дело дошло до того, как я сама разделась в подземелье и как он стал меня лапать, мама не вынесла.
— Не могу больше, Элис, — выдавила она. — И хотела бы выслушать, но не могу.
— И хотела бы выслушать, но не могу.
— Мне тяжело держать это в себе, мам.
— Понимаю, только из меня плохая слушательница.
— Других-то нет, — сказала я.
— Надо тебя записать к доктору Грэм, — решила мама.
Доктор Грэм была маминым психоаналитиком. Точнее, нашим семейным. Вначале к ней водили мою сестру; потом доктор изъявила желание побеседовать с каждым членом семьи, чтобы определить, как на ребенка влияет динамика отношений между ближайшими родственниками. Мама даже меня водила к ней на прием из-за того, что я падала на винтовой лестнице. Мне нравилось бегать в одних носках по предательски скользким деревянным ступенькам. Всякий раз я заваливалась носом вниз на верхнюю площадку или, зацепившись ногой за ногу, шлепалась на задницу как раз перед каменными плитами, которыми был вымощен пол в холле. Мама заподозрила, что отсутствие нормальной координации движений свидетельствует о внутреннем стремлении к саморазрушению. Я-то сама по этому поводу не мудрствовала. Корова — и есть корова.
Теперь у меня появилась веская причина для визита к психоаналитику. В детстве я гордилась, что в нашей семье мне одной не назначены сеансы психотерапии (беседы о кувырках с лестницы не в счет), и по-всякому издевалась над сестрой, регулярно посещавшей доктора Грэм. Мэри начала проходить курс психотерапии как раз в тот год, когда «Токинг Хедз» записали песню, идеально подходившую для зловредной младшей сестры: «Psycho Killer».[8] Издевательства, положенные на музыку. Для оплаты сеансов психотерапии родители ввели жесткую экономию. А я требовала, чтобы такие же суммы тратились и на меня. Ведь я не виновата, что Мэри — психо-дрихо-помешанная.
В то лето мне воздалось по заслугам, но Мэри не стала меня попрекать. Я рассказала ей, что мама хочет записать меня к доктору Грэм, и сестра это одобрила. Впрочем, мною двигали в основном эстетические побуждения. Чисто внешне доктор Грэм казалась мне чрезвычайно привлекательной. Это была воплощенная феминистка. Ростом под метр восемьдесят, широкая в кости, но не грузная, она носила просторные гавайские балахоны и принципиально не брила ноги. Ее смешили мои школьные байки; после нашей беседы о падениях с лестницы она сказала маме, не стесняясь моего присутствия, что для ребенка, выросшего в такой обстановке, я на редкость уравновешенна. Никаких отклонений, заключила она, у меня не обнаружено.
Мама повезла меня в Филадельфию. Раньше доктор Грэм вела прием в детской больнице, а теперь занялась частной практикой. В назначенный час я вошла в незнакомый кабинет и села на кушетку.
— Хочешь рассказать, что тебя ко мне привело, Элис? — спросила доктор Грэм, хотя была в курсе: мама сообщила ей по телефону.
— Меня изнасиловали в парке, возле университета.
Доктор Грэм знала о нашей семье абсолютно все. Ей было известно, что мы с Мэри хранили девственность.
— Ну что ж, — сказала она. — Зато теперь ты станешь более раскрепощенной в сексуальном плане, верно?