— Но ее болезнь похожа на эту.
Задумываясь о том, что тяжелее: оказаться в роли супруга, который умирает, или супруга, который остается жить, я поневоле прихожу к выводу, что последнее. Оставшийся должен будет пережить свое горе, горе детей, взвалить на себя удвоенные обязанности и продолжать тащить этот воз.
И я понимала, что обязанностей у Джона уже больше чем достаточно. Готовка. Уборка. Безуспешные попытки заставить детей перестать препираться и начать помогать. Ведь с ними троими не соскучишься: каждые пятнадцать минут как будто над ухом срабатывает будильник.
Джон одевал меня и мыл. Платил по счетам. Готовил еду. Кормил меня, когда я уставала так, что не могла держать вилку, говорил за меня, когда мой язык едва ворочался и никто, кроме него, не мог разобрать ни слова.
Он помнил все даты визитов к врачам. Ходил на родительские собрания. Вел наш семейный календарь. Он полностью заменил меня в роли организационного и информационного центра нашей семьи, он стал тем родителем, который всегда знает что, где и когда.
А ведь ему еще приходилось одевать свою модницу-жену. Пуговицы, молнии, кнопки, крючки, шнурки, шарфики, пояса, накладные плечи, пряжки, нижнее белье, подходящее лишь для определенной одежды.
— Я не могу это надеть, — заявила я однажды Джону, когда он принес мне хлопковые трусы. — Мне нужны скользкие.
— Что это такое?
— Трусы, которые не липнут к платью.
— А?
— Знаешь, бывает, посмотришь на женщину сзади, а у нее все платье к заднице прилипло? Это потому, что на ней трусы не скользкие.
Он вздохнул:
— Ты бы мне инструкцию написала, что ли.
Я знала, что Джону очень больно, но садиться на антидепрессанты он не хотел. Он рассказал, что у него есть друг, с которым можно поговорить: одна женщина, чей муж попал на велосипеде в аварию и погиб. С ней они обсуждали, что лучше: внезапная потеря или медленное угасание.
Я уговорила его показаться врачу. Мой муж всегда был таким спокойным и уравновешенным. Теперь он срывался на детей и со скрежетом тормозил перед светофором.
Однажды ко мне пришел Обри:
— Он наорал на меня и сказал, чтобы я шел играть на трубе. А Уэсли он велел идти рисовать картинки. Мам, Уэсли и так только рисует картинки. Он же ничего больше не делает.
Это правда — из-за своего Аспергера Уэсли часто часами сидит за рисованием. У него потрясающая способность воспроизводить на бумаге то, что он видит, но особенно хорошо ему удаются принцессы и его любимый Пятачок.
— Знаю, милый, — сказала я Обри и обняла его, как могла. — Пожалуйста, пойди и позанимайся на трубе.
Джон наконец понял, что ему нужна помощь, когда однажды одевал меня. Каждый шнурок, каждая пуговица, каждая молния доводили его до слез.
Начальником Джона был один парень с Ямайки, Джон так им восхищался, говорил, что от того просто исходит мир и покой.
— Иногда человеку нужен хороший пинок, дружище, — сказал Джону ямайский мудрец.
— Иногда человеку нужен хороший пинок, дружище, — сказал Джону ямайский мудрец.
Джон начал принимать велбутрин, антидепрессант. Он стал меньше плакать, реже срываться на крик, чаще усмехался, когда по телику шла реклама.
Но он еще сомневался. Не в смысле, достойно ли настоящего мужчины принимать лекарство от плохого настроения — Джон ведь не мачо, — а в его воздействии.
— С этими таблетками живешь как в коробке, — говорил он. — Верхи и низы как будто отрезаны. — Ему не нравилось то, что он уже не радовался, как прежде, но он знал, что так надо. — Потому что низы даются так тяжело, — говорил он. — Ой как тяжело. И не отпускают ни на секунду.
Я помогала ему, чем могла. Старалась жить без надрыва, меньше жаловаться, меньше просить о помощи, сдерживать слезы. Удерживалась от заявлений вроде: «Милый, знаешь, у меня больше не поднимается левая рука», по опыту зная, какой каскад «Прости меня» и «Мне так жалко» это вызовет.
Я сделала абляцию матки, хирургическую операцию по выскабливанию внутреннего слоя матки, чтобы прекратить кровотечения. Не хотела, чтобы Джон возился еще и с моими месячными.
Мы наняли помощницу для уборки по дому и других вещей, гаитянку по имени Иветт. Ее рекомендовала нам Нэнси. Мы все ее полюбили.
И все же я не хотела совсем отказываться от помощи Джона, мне нужно было, чтобы именно он кормил меня, купал, одевал. Потому что только с ним я чувствовала себя спокойно. Он всегда знал, как аккуратно поставить меня на ноги, как правильно поддержать во время ходьбы.
Мы говорили с ним обо всем. Это с другими я могу быть сдержанной, с Джоном запретных тем для меня нет.
Мне было трудно говорить: «Кода я больше не смогу стоять… Когда я больше не смогу есть… Когда я больше не смогу говорить».
А Джону было трудно это слушать.
Трудно. Но необходимо.
Я ясно высказала ему все мои пожелания, связанные с концом моей жизни, и выразила надежду, что он женится снова. Найдет себе какую-нибудь роскошную бабенку, и она (в отличие от меня) займется с ним триатлоном. И что он будет жить с ней в нашем доме, без всякого чувства вины.
Я даже не стала добавлять: «Выбери ту, которая понравится нашим детям», настолько я верю в непогрешимость его суждений.
Джон слушал, как я говорю о будущем, но редко мне отвечал. Его больше волновали насущные заботы. И почти никогда не говорил о том, как сам планирует строить свою жизнь без меня.
Пока однажды вечером, пропустив несколько стаканчиков, он вдруг серьезным тоном не заявил, что хочет сказать мне кое-что, но стесняется.
«Бог ты мой, — подумала я, — что бы это могло быть?»
И он сказал, что после моей смерти хочет пойти учиться на помощника врача. Что такая работа больше подходит отцу-одиночке с тремя детьми и что, по его мнению, он будет неплохо с этой работой справляться и получать от нее удовольствие.
Я была в восторге. Новая работа — огромная перемена в жизни — поможет ему скорее похоронить прошлое.