По-гречески «нэ» означает «да». Так что я, разумеется, тут же начала тренироваться на своем бедняге-муже.
— Тебе надо в туалет? — спрашивал он.
— Нэ.
— Нет?
— Нэ!
— Прекрати!
Еще мне понравилось греческое слово для «о’кей» — «энд?кси». Или просто «докс», для краткости.
— Докс, — отвечала я Джону, и он закатывал глаза. Потом, когда кто-то из моих знакомых американцев пошутил: «Для меня это как греческая грамота», настала моя очередь закатывать глаза.
В свой первый приезд на Кипр, всего два года тому назад, я исколесила всю Никосию. Я поднималась на лифте на террасу к Сулле. Взбиралась по лестнице в квартиру столетнего Зенона. Выезжала на улицу из дома Джорджа. Объездила весь исторический торговый квартал.
Один раз Джордж повез нас на пляж под названием Инжирная бухта. Вода была холодной, но я не хотела упускать шанс выкупаться в Средиземном море. Так что мы с Нэнси (последняя — с большой неохотой, поскольку боится холодной воды) проплыли пару сотен ярдов до плавучей платформы. Я забралась на нее без посторонней помощи. Лежала, впитывая краски, свет солнца, и не хотела возвращаться.
Теперь я отсиживалась в «Хилтоне». У меня не было сил ходить; запертая в оковах собственного тела, я разучилась даже плавать.
Не беда. В «Хилтоне» оказалась терраса с тентом, арками и столиками, с видом на бассейн. Чудесный уголок Средиземноморья. Мой уголок. Где меня могли навещать мои родственники.
И они приходили ко мне почти каждый вечер той недели, что мы провели на Кипре. Замечательные были встречи, не испорченные ожиданиями и спешкой, много еды, много выпивки и регулярных попыток найти сидячие места для всех.
В этот раз меня особенно очаровали дети, Федра и Анастасия.
Теперь я особенно чувствительна к тому, что малыши часто пугаются меня. Мое кресло все черное, с большими колесами, я сижу в нем скрюченная, бормочу что-то заплетающимся языком и не могу ни встать, ни поиграть. Один раз я видела, как маленький мальчик, увидев меня, отвернулся и спрятал лицо в коленях матери. В его возрасте я бы тоже испугалась.
Я — но только не Федра и Анастасия. Для них мое кресло было игрушкой. Каждый раз, когда оно пустовало, они заскакивали в него и катали друг друга. И Джон их тоже катал. А однажды вечером, когда мы все сидели за ужином, Анастасия забралась к Джону на колени и свернулась клубочком.
Две мои семьи — старая и новая. Вместе.
Не хватало только Паноса. Придется опять вызывать его дух. Придется ехать к нему, раз он сам не может ко мне прийти.
Мы посетили его могилу в разгар неимоверно жаркого дня.
— Странно, что мы все в черном, — сказала Эллен по пути туда.
— Я специально так оделась, — ответила я. — Для кладбища.
— А я ни о чем таком не думала.
— Для кладбища.
— А я ни о чем таком не думала. В Калифорнии так не принято, — сказала она.
По дороге мы остановились купить цветов. Нэнси выбрала темно-бордовые иммортели, названные так потому, что они никогда не вянут ни живые, ни срезанные.
Панос был похоронен на семейном участке на кладбище в центре Никосии — таком древнем и густонаселенном, что, когда нужно кого-то похоронить, старые могилы вскрывают, кости собирают в мешок и этот мешок снова закапывают.
Древнее место. Молчаливое место, где живых и мертвых обступают кипарисы.
В мой первый визит я стояла у могилы одна. «Панос Келалис. 1932-2002». Я могла прочесть лишь его имя, написанное греческими буквами. У меня было такое чувство, как будто это наш с ним тайный язык.
«Я горжусь тем, что я часть тебя, — протелеграфировала я ему тогда мысленно. — Мне жаль, что я так и не встретилась с тобой».
На этот раз со мной были муж, родственники и друзья. Нэнси положила на могилу иммортели. Я поднялась с кресла, не потому, что мне было плохо видно. В знак уважения и чтобы показать, что я сильная. Белая мраморная плита так сверкала на полуденном солнце, что я даже прищурилась за темными стеклами очков.
Наш гид Алина — дочь Суллы, ради нашего визита приехавшая из Лондона, — попросила священника Греческой православной церкви отслужить на могиле поминальную службу.
Священник стоял на самом солнцепеке, прямо напротив меня. У него были очень светлые волосы и красное потное лицо. Его синяя, до пят, ряса выгорела на солнце.
«Господи, да он, наверное, испекся», — подумала я.
В руке священник держал кадило — изукрашенную сферу с угольками внутри, на длинной цепочке с колокольчиками. Он монотонно читал молитву на греческом. Я разобрала два слова и по его плоскому, невыразительному голосу поняла, что эту молитву он произносил уже раз в тысячный, не меньше.
Я разобрала слова «Панос» и «Теос» — Бог.
От жары и удушающего запаха смерти мне стало дурно.
Я попросила, чтобы меня увели: стоять у могилы кровного отца — в жару ли, в холод — не значит быть к нему ближе.
Я лучше ощущала его присутствие в морском пейзаже, который он любил, в бусинах четок, которые перебирал в пальцах, в его фотографиях, особенно в молодости, когда он походил на меня.
Я чувствовала себя ближе к нему на земле, которую он считал своим домом, а не у мраморной плиты, под которой он лежал.
Как и все мы, Панос продолжал жить в людях, которые остались после него, в том числе во мне и в моих детях — потомках, о чьем существовании он даже не подозревал.
В тот вечер мы на нескольких машинах подъехали к прекрасному дому моих друзей Джорджа и Юлы в пригороде Никосии. Их сын Стелиос вырос на целый фут с тех пор, как я видела его в последний раз, и был уже на полпути к тому юному красавцу, каким обещал стать.
«Ах как было бы хорошо, если бы когда-нибудь его полюбила Марина», — подумала я.