Это был дар судьбы. Начавшись со свинячьего визга, особенный день мало-помалу становился особенным по-настоящему. Отличная возможность выиграть время, не рискуя устроить лишний переполох завтра или послезавтра… Мальчик сделал вид, будто задумался. Тратить время на больного дедушку, если можно провести его за игрой в бабки со сверстниками или гуляя в гавани, пусть даже под бдительным присмотром хлебоедских лизоблюдов?! Но старость требует уважения. Да, конечно.
Кроме того, ведь он же любит больного дедушку!
— Хорошо, мама. Ты не волнуйся, ладно. Я пока поживу у деда. Схожу на лисью травлю. Я возьму с собой приятелей, так что, если их родители обратятся к тебе, скажи, что все в порядке. Договорились?
— Любовь к старым родичам угодна богам. Мальчик мой, тебе воздается…
Когда в голосе мамы объявлялись приторные нотки, мальчик всегда раздражался. Будто в меду измазался. В такие минуты слишком отчетливо являлись два слова: вечный мальчик. Клеймо во лбу. Но сейчас не до детских обид. Время взрослеть, хочет того мама или нет.
— Ну, я пошел?
Эвриклея за спиной мальчика незаметно кивнула хозяйке. Пусть идет. Старый господин будет рад. Няне Одиссея-Ушедшего казалось: кольцо осады дало трещину. Сегодня особенный день, шептали ей утренние росы. Если мальчик наконец станет мужчиной, этой трещине суждено превратиться в зияющую брешь. Если же мальчику обещана другая участь… Эвриклея боялась признаться самой себе: этот исход не хуже, а возможно, даже лучше позволит маленькой армии под названием «семья Одиссея» разорвать осаду. Ценой спасительной жертвы. Погибни Телемах насильственной смертью или хотя бы смертью, которую можно будет выдать за насильственную, — и у Лаэрта-Пирата развяжутся руки.
Иногда няне думалось: я дрянь. Я — мерзкая тварь.
Потому что никогда не смогу полюбить сына, как отца.
АНТИСТРОФА-I
У гостеприимства мертвая хватка
Ходьбы до летнего домика, гордо именовавшегося дедовой усадьбой, было часа три. Забыв второпях позавтракать, мальчик успел проголодаться и ускорил шаг, едва по левую руку от стайки серебристых тополей мелькнула знакомая изгородь.
В воротах торчали двое стражников, скучно глядя перед собой.
Мальчик вновь замедлил ход и успел тайком порадоваться, что легко одет. Под льняной эксомидой трудно спрятать даже свирель. Будь на нем хотя бы плащ — не миновать обыска. Вспомнилось: когда он начинал сердиться и кричать о подлых скотах, недостойных касаться его пальцем, стражники превращали все в потеху.
Вспомнилось: когда он начинал сердиться и кричать о подлых скотах, недостойных касаться его пальцем, стражники превращали все в потеху. Хлопали по плечам, ягодицам, отпускали похабные шуточки; дергали за одежду, заворачивая подол на голову и мерзко хихикая, — нарочитая игра все равно оборачивалась обыском. Захоти он передать деду оружие или, например, яд…
Но зачем?
Вон, ковыряется в земле. Грядку окучивает гроза морей. Лысина издалека блестит, лишь за ушами сохранились редкие островки мутно-седых волос. Согнулся в три погибели, держится одной рукой за поясницу. Охает небось. Кряхтит. Рядом с мальчиком, у ноги, шевельнулась гора шерсти: увязавшаяся от дома собака тоже заметила старика. Но не издала ни звука.
— Тихо, Кошмар! Тихо!
Зря это я, подумал мальчик. Кошмар все равно был немым. Настоящее имя собаки — кажется. Аргус… или Аргос? — забылось со временем, и прилипла новая, данная злыми на язык хлебоедами кличка: Кошмар. Пес не обижался. Он вообще ни на что не обижался и никого не любил. Терпел: да. Как терпел обожание всего собачьего племени острова. Безухий и бесхвостый. Кошмар равнодушно смотрел красными, утонувшими в лохмах глазками, как огромный вожак-волкодав ползет к нему на брюхе, скуля и виляя метлой хвоста. Так же равнодушно пес слушал проклятья чужаков; их угрозы прибить собаку дротиком были для пса подобны мухам — назойливы, не более. И впрямь: трогать «дурную тварюку» опасались, довольствуясь бранью. Лишь однажды натравили привезенного с собой кобеля лаконской породы, натасканного для боев в загоне. Лаконец сошел с ума. Выл, прикипев к месту, потом вцепился в собственную лапу, начав ее упо-енно грызть. Пришлось добить копьем. Тогда запретили кормить безухого, опрокидывая миску в нужник, если мальчик таскал еду для папиного пса. Надеялись: сам сдох-Нет. Тщетно. К вечеру у хлебоедов глаза вылезли на лоб: тьма-тьмущая итакийских овчарок собралась к дому, неся в зубах кто косточку, кто задавленную белку, а кто и кусок парной баранины, явно краденой.
Кошмар принял подношения со свойственным ему равнодушием.
Он вообще все время валялся за воротами, неотрывно глядя на дорогу, ведущую в гавань, или сутками пропадал на Кораксовом утесе, рассматривая горизонт. Годы скользили мимо Кошмара, боясь тронуть застывшего в ожидании пса, и мальчик иногда размышлял о собачьем боге, потерявшем собственное божество. В такие минуты Телемах полагал, что собаки много лучше людей.
Вот мама, например, уже давно не ждет. И дедушка.
И он сам, Телемах, сын Одиссея.
Пес обогнал мальчика. Затрусил вперед, к дедушкиному огородику. Сегодня Кошмар впервые оставил свой наблюдательный пост, отправившись за Телемахом. Словно почуял знакомый запах. Правда, на полпути к старику пес рухнул на землю, начав ожесточенно скрестись за ухом.