Хватит крови. Навоевались.
Уже на подходах к дому Телемах с тихой деловитостыо сообщил:
— Вчера вечером этот твой до нас добрался… Филакиец. Сказал: все в порядке. Заставы подавлены. В море, на берегу. Сегодня к тебе собирался, вместе с пастухами. На всякий случай. Ты там поосторожней, папа. Этим хлебоедам всякое в голову стукнуть может. Особенно когда пьяные. А они почти всегда пьяные.
— Думаешь, сыну Лаэрта следует опасаться пьяниц? — Я поднял бровь, чувствуя себя лицедеем на котурнах, запертым в темнице отведенной роли. Ответом был просиявший взгляд Телемаха. Ну конечно! Как он мог забыть?! Разве богоравный отец, вернувшийся с Запада, откуда не возвращаются, способен бояться ничтожных пьяниц?! Позор, мальчишка! Твой папа вообще никого не боится!
А я подумал… впрочем, неважно, что именно я подумал. Последней мыслью было: «Жаль». И горечь усмешки. Будем надеяться, это поправимо. Будем надеяться…
Молодой отец со взрослым сыном вошли во двор.
%%%
Знакомые ворота. Камень боковых скамеек отполирован до блеска. Ряд портиков перед домом. Утоптанный, ровный двор. В глубине, справа — сараи, хлев, баня… Словно и не уезжал. Хотя… Столбов, посвященных Апол-лону-Дорожному и Гермию-Путеводителю, раньше не было. Дом пониже стал, сгорбился. В землю ушел. Или это только кажется? Колонны портиков давно вымыть пора; дверь в нижний коридор открыта, поскрипывает на ветру. Значит, петли жира просят. Ох, драть надо нерадивых рабов! Совсем, понимаешь, от рук отбились, без хозяйского присмотра.
Давай, рыжий. Накричи. Вели пороть рабов.
Двадцать лет спустя — самое времечко.
В коридоре было темно и тихо. Мегарон явно пустовал. Шум слышался из-за дома, с заднего двора — видимо, гости собрались там, на свежем воздухе.
— Пошли? — кивнул Одиссей сыну, потом взглянул на Аргуса… А ведь заподозрить могут: пес теперь за ним как привязанный ходит. Вспомнят, чья собака…
— Аргус, лежать. Умри.
Пес покорно улегся у ворот, в тени. Вытянул блаженно лапы, пристроил на них морду, как на палубе гиппа-гоги, и закрыл глаза. Только бока продолжали едва заметно вздыматься. Почти сразу из-за амбара показались двое рабов в набедренных повязках, волоча корзину с отбросами.
Почти сразу из-за амбара показались двое рабов в набедренных повязках, волоча корзину с отбросами.
— Ты гляди! Никак Кошмар вернулся! — удивился один из них, останавливаясь перевести дух. — Ф-фу, жарища!..
— Сдох, падлюка! — радостно хмыкнул другой, вглядываясь в лежащую без движения собаку. — Давно пора!
Первый с сомнением поджал губы, ковыряя мизинцем в ухе:
— Этот сдохнет, как же…
— Сдох! Точно тебе говорю. Гляди…
Раб решительно направился к псу. И уже занес босую ногу: как следует пнуть дохлятину! — когда пес слегка тоткрыл один глаз, лениво зевнув во всю пасть. Храбрец шарахнулся прочь (ведь запросто ногу откусит, чудище проклятое!), поскользнулся и, не удержав равновесия, сел прямо в корзину, под хохот товарища:
— Да раньше мы с тобой сдохнем, чем эта тварюка!
Под такое многообещающее изречение отец с сыном ернули за угол.
%%%
— …Ты кого сюда привел, грязный свинопас?! — разорялся статный красавец. Алый хитон щедро шит золотой канителью. Щегольская опояска: низко, над самыми драми. Ткань напуском поверх пояса, глубокими ладками. Хоть сейчас в храм: статуей. Рядом с красавцем рябой Эвмей смотрелся диким сатиром. Хмыкал, отмалчивался, изображая полного дурака.
Красавчик! — горячо плеснул в глубине отголосок чужой памяти.
Я с настороженным интересом прислушался к себе. Вчера, коснувшись чернобородого Меланфия, когда невидимые стрелы прошили козопаса насквозь, на миг связав нас в единое целое, не задержался ли я в потемках чужой души слишком долго? Ведь Меланфия больше нет, ушел прочь по смутной дороге, но ошметки предателя остались.
Память ты, моя память!.. Воровка несчастная. Стараясь отвлечься, я быстро окинул взглядом собравшихся. Не люди — шелуха. Не имена — собачьи клички. Вот этот, с холеными, украшенными перстнями пальцами, похожий на стареющую блудницу, — Мямля. Дородный, с русой бородой, завитой колечками, — Богатей. Верзила, он Верзила и есть… опять же, Красавчик… Чужая память медленно, взбаламученным песком, оседала на дно. Впрочем, часть кличек и презрительное словечко «шелуха» — остались. Ощущение не из приятных, хотя я надеялся: обрывки скоро растворятся, исчезнут без следа.
Ладно. Проплыли.
— Ты кого привел, спрашиваю?! Еще одного дармоеда?! Мало тут их шляется?!
— Это точно! — Обидно подмигивая, шепнул на ухо мой сын. Я кивнул. Плотно сжал губы, мешая смеху вырваться наружу.
Потому что Протесилай-филакиец был уже здесь. Одет в рванину. Борода колтуном. Босые ноги — в пыли. На плече — видавшая виды латаная котомка. Наружу торчит обглоданная кость и щербатый край миски для подаяний. Скособочась, филакиец ковылял между вынесенными во двор столами. Гнусаво плакался:
— А герою Троянской войны! А на пропитание! А кому чего не жалко! А боги любят щедрых! Сами мы не местные, родных никого не осталось, в порту обокрали…
При этом Протесилай нахально грохал миску (не свою, из мешка, а украденную со стола!) перед очередным женихом, завывая жертве в самое ухо. Жертва морщилась, спеша отстраниться, и, дабы поскорее избавиться от при-ставучего бродяги, швыряла в миску «отступное». Кусок мяса, ломоть сыра или лепешка мигом перекочевывали в нутро котомки, что-то Протесилай совал в рот, невнятно благодарил и спешил дальше.