— И ничего не утонул бы! — возмутился юнец. — Я как рыба! Я и сам бы… на войну!
Живое прошлое в облике юного беглеца сидело перед Одиссеем. Прошлое, раздвоенное, словно жало змеи; словно выбор Протесилая.
— Я как рыба! Я и сам бы… на войну!
Живое прошлое в облике юного беглеца сидело перед Одиссеем. Прошлое, раздвоенное, словно жало змеи; словно выбор Протесилая. Юноша, напомнивший сыну Лаэрта самого себя, бегущего в эпигоны, был рыжей рыжего. Карие, очень темные глаза. Тонкая кость. Порывистая угловатость движений. Огонь и вода, сплетенные в единую, тугую косу.
— Как тебя зовут? — опросил Одиссей, хотя мог бы не спрашивать.
— Пирр.
Ну да, конечно. Пирр. Рыжий.
Как же еще?
— Пирр, сын Лигерона, — поправился юноша, моргая. Он попытался сказать это с очевидным достоинством, даже с гордостью, но вышло жалко. Так, вытирая зареванное лицо, грозят соседскому мальчишке, который тебя старше, приходом самого сильного на свете папы. — Я внук скиросского басилея и сын величайшего из героев. Во мне его кровь.
— Серебряная? Драгоценная кровь?!
Вскипев, он выхватил из-за пазухи короткий нож. Железный. Знакомый жест, и в порезе на ладони зацвел алый бутон. Славно, славно… Мальчик, ты ведь еще не воевал под Троей. Не огрызался, зажатый в угол. Крысенок, ты еще только хочешь этого. Порченая кровь для тебя — тайна за семью печатями. И ты уязвим, наследник морского оборотня из древнего пророчества. Иное поколение.
Некий итакиец лишь чуть-чуть старше тебя: на целую вечность.
— Сколько же тебе лет, сын моего лучшего друга Лигерона? Два года? пять?!
Конечно, он принял сказанное за насмешку.
— Четырнадцать. Мне уже четырнадцать, а я еще ничего не совершил. Они хотели, чтобы я скис на их вшивом острове! А я всех обманул. Я — герой, а не баба.
— И ты хочешь убить тысячу врагов?
— Хочу? Нет, не хочу. Я их убью. Если успею.
«…Ему действительно два года. И одна из басилейских дочерей беременна от него. А я… я люблю его. Одиссей. Люблю этого ребенка. Наверное, тебе меня не понять…»
Одиссей смотрел на сына, рожденного малышом Ли-героном. На страстную мечту стать героем, достойным отца. Так смотрят на собственное дитя, оказавшееся чудовищем. Достойным отца. Четырнадцать лет. О небеса! — целых четырнадцать лет… Я вернусь, пообещал себе итакиец в сотый раз. Я все равно вернусь. Я буду очень спешить. И пусть никто не становится между мной и возвращением. Человек, бог, надменное время или сама Ананка-Неотвратимость, сойди она на землю и прегради дорогу, — никто.
Но все-таки: четырнадцать лет. Пенелопа, я люблю тебя. Мы же не виноваты…
%%%
Мы опоздали к разбору алтарей. Кажется, Временщик решил в очередной раз подшутить над нами. Или просто перемирие закончилось раньше? Впрочем, какая разница — если берег Сигейской бухты проступил из утреннего тумана, взорвавшись далеким боем под стенами Трои. Не помню, как я оказался в «вороньем гнезде», куда подевался впередсмотрящий и когда на плечи псом-волкодавом рухнуло знакомое раздвоение души. Помню лишь: белые барашки волн стремительно уносятся назад. Помню берег. Холмы. Долину Скамандра, словно я сам вдруг превратился в стрелу, летящую к цели, — и битва распахнулась внизу.
Будто и не уплывал никуда.
Вот: вскипают пеной прибоя тысячи малых пузырьков-Номосов. Лопаются; уходят паром. Человеческие валы один за другим накатываются на каменный утес Трои, грозя захлестнуть неприступную твердыню — и спешат обратно, не в силах сокрушить возведенные богами стены. Люди посягают на невозможное, бросая вызов Глубокоуважаемым.
И невозможное творилось в небе над Троей.
Малыша я узнал без колебаний. Да, он стоял ко мне спиной, но стоял — не на земле. Вровень с крепостными зубцами, попирая зияющую пустоту. И ослепительное сияние исходило от его чудесной брони: воплощения неуязвимости. Так смотришь на облако, подсвеченное солнцем: щурясь. Утирая слезы. Поэтому я не сразу сумел определить, кто воздвигся напротив малыша, прямо на Скейской башне. В глазах двоилось. Фигура златокудрого атлета-лучника распадалась на две, чтобы вновь слиться в одну, и знакомый прищур змеи сменялся яростным огнем в очах гневного бога — и вновь, и снова…
Феб? Парис?
…Оба?!
Малыш стоял на криках. На бешенстве. На упоении боем. А бог — на башне. Малыш — на обожании и восторге. На ужасе. А бог — просто на башне. Малыш попирал воздух, которым дышала война и который сам был войной; малыш стоял на войне, а бог — просто на башне, но дороги не уступал.
Копье вознеслось для броска.
Тетива лука ушла к плечу.
Скоро будет поздно. Скоро время выкипит досуха. Мне даже не пришлось тянуться на Итаку: мой лук силой втиснулся в руку. Он пел от возбуждения — и древняя, окончательная и абсолютная смерть, способная принудить бессмертие отправиться босиком в преисподнюю, покинула колчан с медным дном.
Стрела нагого старика по имени Геракл. Лернейский ужас на острие.
Я люблю тебя, малыш. Мы похожи больше, чем кажется на первый взгляд. Рыжие безумцы с порченым серебром в крови. Только ты еще более несчастен. Тебя рожали не из любви — для цели и вопреки пророчеству. Тебе некуда возвращаться, некуда и незачем, хотя в этом меньше всего твоей вины. А мне есть куда. Есть. Я люблю тебя. Сейчас ты перестанешь быть самим собой, наивным трехлетним мальчишкой, стареющим быстрее удара молнии. Безвинным убийцей всех, кто рядом. Земной бог, стремящийся в эфир, потому что тебе не оставили иной дороги, сейчас ты перестанешь — быть. Это просто. Это очень просто, Я не могу позволить тебе дар последнего шага. Ради всех, кого я люблю. Ради тебя самого. Ради Патрокла, которому я дал слово.