Но тут вмешался лично Талфибий. Не пожалел ораторского искусства. Вопль глашатая громыхнул над тишиной дремотного города так, что Одиссей невольно вжал голову в плечи. Уж не сам ли Дий-Громовержец вещает чужими устами?! Не может быть у человека такой глотки, хоть наизнанку вывернись! Еще по дороге, на Амнистиях этих, заметил…
— Что, Полифем, и меня не признал?! Плетей возжаждали, хлебоеды?!
— Б-е-б-е… б-бе-е-е… — заблеяла в ответ первая башня, удушливо перхая.
— Б-бегу, б-богоравные!..
Судя по доносившимся из-за стен звукам, кто-то уже несся сломя голову вниз, по щербатым ступеням лестницы. Бранил «слеподырых недотеп», возилсяс засовом: жалуясь, скрипели медные петли.
— Н-не ждали! Н-не гадали!.. Радость, радость-то какая!..
Створки ворот разъехались в стороны, открывая кучку ошалелых стражей во главе с перепуганным десятником Полифемом. Шлем последнего от запоздалого рвения съехал набок, заставляя хозяина взирать на мир одним глазом, наподобие циклопа. Миг, и десятник бухнулся на колени:
— Милости, богоравные! Не извольте гневаться! А тебе, славный Талфибий, покровитель ахейских глашатаев, мы сегодня же принесем обильные жертвы! Виноваты: туман, помрачение взора…
— Жертвы? — Талфибий внезапно охрип. Налился дурной кровью. — Мне?!
— Вам! Вам обоим! — неправильно понял вопрос десятник. И, преданно моргая зрячим оком, заблажил в смертной тоске:
Я ль позабыл Одиссея, бессмертным подобного мужа. Столь отличенного в сонме людей и умом, и усердным. Жертв приношеньем богам, беспредельного неба владыкам?! Нет!
— Лучше не забудь отправить гонца во дворец, — Одиссей поспешил перебить новоявленного восхвалителя. Густой дух чеснока вперемешку с кислятиной перегара, шибая от многоречивого десятника, был способен отравить любой гимн на свете. — Пусть доложит о нашем прибытии.
— Ну да, ну да, богоравный! Бегу, лечу… И впрямь: очень хотелось бежать. Лететь. Куда — неважно, лишь бы подальше. Даже мысль о том, что стражники еще не проспались или уже пьяны, не дарила успокоения. А еще молчал ребенок у предела. Готовясь засмеяться — или расплакаться?! Кстати, шумели и торопились зря. Гонец сбегал-вернулся, сказал: ведено обождать. Пока богоравная ванактисса Клитемнестра изволят закончить омовение.
%%%
Глухие улочки, высокие заборы. Пыль на листьях олив, любопытные глаза в щелях: блестят слизнями вослед. Огромный водонос на всякий случай пятится в тень, бьет поклоны. Город сам по себе, микенский акрополь на возвышении — сам по себе. Напади враг, в акрополе можно длительный срок держать осаду, благоразумно отдав прочих горожан на разграбление. Вспоминается услышанный в портовой харчевне спор. Микенец хвастался: «Наши сокровищницы! Наше золото!» А когда критский моряк удивился: «Твое? Ты-то здесь при чем?! У тебя отродясь медяшки ломаной…», микенец возразил с негодованием:
«Но я ведь рядом живу! На соседней улице!» Наверное, в чем-то он был прав: родившийся в златообильных Микенах и впрямь не чета рожденному на продуваемой всеми ветрами Итаке.
Раньше не замечал, что здесь даже дышится по-другому — с опаской, будто можешь случайно вдохнуть чужого воздуха.
Потом с хозяином за всю жизнь не расплатишься. Дерзай, ванакт микенский! Твори державу Пелопидов — великую, вселенскую, кафолическую От эфиопов до гипербореев каждому так задышится: с опаской, с оглядкой. Зато: наше золото! наши сокровища! наша гордость! — рядом ведь живем, за углом…
— Одиссей, ты давно был у нас? — Знаменитый бас «покровителя ахейских глашатаев» гудит откровенной растерянностью.
— Перед отбытием в посольство… А в чем дело?
— Глянь направо. Или боги помутили мой разум, или… Видишь храм?
— Конечно, вижу… Постой! Откуда он взялся?! Площадь помню, портик на углу — тоже…
Колесница замедляет ход, проезжая мимо храма. Мрамор коринфских колонн — серый с золотистыми прожилками. Резьба капителей в виде чаш из двойных листьев аканта. Широкие ступени; дверь слегка отворена, и внутри мерцает огонь, безмолвно приглашая войти.
Одиссей обернулся к десятнику, вызвавшемуся сопровождать «долгожданных гостей»:
— Чей это храм?
— О, господин мой! Это храм Крона Уранида! — конский хвост на гребне шлема, изрядно траченый молью, кивает в такт речи десятника, словно свидетель на суде, подтверждая правоту истца. — Весной достроили.
Смотреть на храм приятно. Увенчанное двускатной крышей, стройное здание красиво само по себе, но дело в другом. Глядя на святилище Крона Уранида, которого здесь не было прежде и не могло оказаться сейчас (не было: храма? бога?!), чувствуешь, как тонет, скрывается в глубине души иное смятение. Глухие улочки, высокие заборы, глаза зевак в щелях — всю дорогу, пока ехали во дворец, Одиссей пытался избавиться от дурацкого ощущения чуждости себя и города. Нет, иначе: себя в городе. Микены казались старыми, а рыжий итакиец — молодым. Боги! Чистая правда: город действительно очень стар, а рыжий итакиец действительно очень молод, но…
Такие мысли граничат с безумием.
Значит, это свои, родные мысли?
Спрыгивая на землю и разминая ноги, Одиссей подмигнул глашатаю: