Вот публика и воздавала.
Затаив дыхание.
С замиранием сердца.
Вслушиваясь в тихий плач хора:
Круг за кругом — и снова круг,
О, вращение без конца!
Слепая привязанность к земле,
Туча, темнящая лунный свет.
Пыль вожделений свилась клубком —
Так горная ведьма родилась.
Глядите, гладите на демонский лик!…
Ветер не выдержал, прошелестел в соснах на холме — там, далеко, за спинами зрителей, с трех сторон окруживших помост. И в ответ рябью пошла крона могучей, узловатой сосны на заднике, ожидая поддержки от изображения двух стволов бамбука, молодых и стройных, на правой стене близ «дверцы-невидимки».
Оттуда, из этой дверцы, появлялся служка в черном, когда требовалось незаметно поправить актеру парик или подать оброненный веер; но сейчас в служке не было надобности.
Спектакль «ха», зрелище «пяти вершин», близился к завершению. Торжественное спокойствие «пьесы богов», трагедия «пьесы о судьбе
воина», смиренность и созерцание «пьесы в парике», повести о горестях и превратностях любовной страсти; одержимость «пьесы о безумцах» — и, наконец, финал.
«Горная ведьма», феерия «пьесы о демонах».
Испытание мастерства.
Вечный, пряный искус.
Гора и снова гора.
Так круг за кругом…
В свой нескончаемый путь
Уходит ведьма.
Была здесь только сейчас
И вдруг — исчезла…
Долго затихал во мраке плач бамбуковой флейты-фуэ… долго, ах долго!., тише, еще тише…
Все.
Занавес сомкнулся, укрыв от взглядов одинокую фигуру.
2
Сегодня он был не в духе.
Сунулся было служка, унести в костюмерную роскошный наряд «караори», из парчи, сплошь затканной выпуклым узором, — так рявкнул на него, что обалдевший служка растаял струйкой дыма.
Явился актер-ваки в надежде выслушать замечания, уповая на свою близость к источнику благодеяний, — в голову наглеца полетел веер, и хорошо еще, что веер, а не тяжеленный посох для финального шествия.
Постучался гонец от знатного владетеля Нарихиры, пригласить выпить чарку-другую с его господином — гонцу было отказано с безукоризненной вежливостью, но таким тоном, что настаивать умный посланец не отважился, боясь ввергнуть сегунова любимца в пучину гнева.
Сегодня он был не в духе.
Сегодня Онъами-счастливчик, стократ обласканный судьбой и власть имущими, воевал с призраком.
Он знал, что талантлив. Но, рано потеряв родителей, взрослея в семье знаменитого дяди, он также знал: быть ему вечно даже не вторым — третьим. После Будды Лицедеев и его старшего сына; всегда после. Хоть из кожи выпрыгни, хоть сам себя за локоть укуси — третьим, и никак иначе. На наследнике старого Дзэами, ныне покойном Мотомасе, отцовская слава лежала отсветом, лаской заходящего солнца на могучей горе; на нем, Онъами-безотцовщине, дядюшкина слава лежала могильным холмом.
И удивительно ли, что из-под холма к свету могучей сосной на берегу залива пробилась ненависть.
Лютая, ненасытная.
Ненависть таланта к гению — а есть ли что страшнее, кроме разве что ненависти бездарности к таланту?!
Он умел ждать. Ждать, помаленьку, шаг за шагом, завоевывая признание — свое, собственное, честно заслуженное; ждать, выжимая из наставлений старого Дзэами вдвое, втрое больше, чем родные сыновья; ждать, не брезгуя ничем, пока не наступит звездный час, — как змея в траве? как орел в вышине? как самурай в засаде?!
Какая разница, если он дождался.
Дождался.
И вот: прославленный дядюшка гниет на пустынных отмелях Садо, его старший сынок гниет в негостеприимной землице чужбины, а младший, бездарный Мотоеси, попущением демонов сорвавший некогда триумф двоюродному брату, — младший гниет в монашеской рясе, в тиши захудалого храма где-нибудь на побережье.
Но почему, почему — если победа, если слава, почет и преклонение, если соперников нет, а равных не предвидится! — почему так ноет сердце?!
Потому что соперничать с живыми — можно, а с призраками и памятью — нельзя.
Сегодня Онъами, распорядитель столичных представлений, любимец сегуна Есинори, знаменитый актер сорока с лишним лет от роду, — сегодня он понял это с пронзительной бесповоротностью.
Сегодня Онъами, распорядитель столичных представлений, любимец сегуна Есинори, знаменитый актер сорока с лишним лет от роду, — сегодня он понял это с пронзительной бесповоротностью.
Он проиграл.
Отныне и до конца своих дней.
Играя пьесы сосланного в глушь дяди (а возможно ли не играть то, чего требует публика?!), Онъами всякий раз не мог удержаться, чтобы не сравнить свою сегодняшнюю игру с собственными воспоминаниями о стиле Будды Лицедеев. Льстецы восторгались, твердили наперебой о новой листве, которая краше прежней… «Врут!» — кричало сердце, заходясь болью. Сегун оказывал честь своим визитом, осыпал дарами… «Сравни! — кричало сердце, пока губы улыбались и произносили благодарственные тирады. — Сравни того и этого! Великий, всевластный сегун Есимицу, приблизивший к себе твоего дядюшку, — и его потомок, распутный, слабовольный и упрямый сегун Есинори, приблизивший и обласкавший тебя! Не так ли различаешься ты сам и твой упрямый дядя?!»
Онъами ничего не мог ответить своему глупому сердцу.
Ничего.
И сейчас, после спектакля, после восторженного гула и широко распахнутых глаз, сердце опять ныло застарелой язвой: кто лучше играл «Горную ведьму»? кто? кто, тысяча демонов сожри тебя заживо?!