Несущие кони

И постепенно эти особенности голоса не просто переставали отвлекать, а именно благодаря этим особенностям зрителям передалась непомерная печаль Мацукадзэ и иллюзии любви в темном царстве теней. Хонде вдруг стало трудно определить, реальность или фантазия то, что сменяется у него перед глазами. В натертом полу сцены, словно в зеркале плещущейся воды, отражалась белая одежда двух красивых девушек и блеск их расшитых золотом поясов.

И снова, на этот раз с подчеркнуто нарушенным ритмом, настойчиво преследовала душу строфа первой песни:

— В житейской суете свершает круг за кругом та бадья, что воду черпает… все бренность… — запоминался не смысл, а непонятный трепет, возникавший тогда, когда героини, стоя друг против друга в глубине сцены, произнесли слова, когда в полной тишине дождем прошелестел стих.

Что это было? Вдруг явилась красота. Неуверенной поступью — так ступает кулик на морском берегу — пришла в наш мир и чуть заметна, как кончик пальца в белом носке таби.

Такую красоту человек способен узреть лишь однажды. Захваченному этой красотой потом остается лишь переживать ее в воспоминаниях. И еще были в этой красоте бесплодность, бесцельность…

А рядом с мыслями Хонды тек, ни на миг не задерживаясь, ручеек чувств Мацукадзэ: «Мы зачерпнем с водой в прилива час луну, на зависть ясную, что в мире зрить не часто удается».

На сцене в лунном свете двигались и пели не два прелестных призрака, нет, то были невыразимые вещи — дух времени, сердцевина чувств, докучливая мечта, переходящая в явь.

И все это было продолжением красоты, не имевшей ни цели, ни смысла, — красоты, невозможной в этом мире. Ведь не могло быть в этом мире так, чтобы за красотой вновь возникала бы красота.

…Уже было ясно, о чем думал Хонда, оказавшись полностью в плену неопределенных чувств. О Киёаки, о его жизни, о том, что она оставила после себя, — по сути, Хонда давно уже не отдавался этим мыслям всей душой. Легко было бы представить себе, что жизнь Киёаки, как легкий аромат, повеяв в воздухе, исчезла. Но в таком случае ни грехи Киёаки, ни причиненные им обиды не исчезали, а Хонду это не удовлетворяло.

Ему вспомнилось, как одним ясным снежным утром перед началом занятий, в беседке посреди цветника в школьном дворе, под звон капели они долго говорили с Киёаки, что случалось достаточно редко, на тему, которая волновала Хонду.

Это было ранней весной 2-го года Тайсё.

Им было по девятнадцать. С тех пор прошло тоже девятнадцать лет.

Хонда помнил свои тогдашние утверждения о том, что уже через сто лет они без разбору будут включены в одно из течений, присущих их времени, из будущего на них будут смотреть, объединяя на основе каких-то незначительных признаков с теми, кого они в свое время больше всего презирали. И еще в памяти сохранилось, как он тогда горячо доказывал, что ирония взаимоотношений истории и человеческой воли состоит в том, что люди, обладающие волей, неизбежно терпят крах, «причастность» к истории может быть только невольной, она подобна воздействию единственной сверкающей, чудесной частицы.

Он выражался весьма абстрактно, но в тот момент перед глазами Хонды стояла сияющая ясным утром среди снега красота Киёаки. В речах, которые Хонда произносил перед этим безвольным, бесхарактерным, занятым только своими туманными чувствами юношей, конечно, присутствовал и образ самого Киёаки. «Невольное воздействие сверкающей, постоянной, чудесной частицы» — это было как раз об образе жизни Киёаки.

Когда с того времени пройдет сто лет, взгляды, быть может, изменятся. Расстояние в девятнадцать лет — слишком близко для того, чтобы обобщать, и слишком далеко для того, чтобы учесть все детали. Образ Киёаки еще не смешался с образом грубого, толстокожего, бесцеремонного кэндоиста, и тем не менее «героическая фигура» друга, который своей короткой жизнью обозначил наступление нового времени, когда позволено жить только чувствами, теперь, отдаленная прожитым, поблекла. Одолевавшие Киёаки в то время пылкие чувства сейчас казались смешными, серьезно к ним мог отнестись разве что человек, сохранивший к нему чувство привязанности.

С течением времени вещи возвышенные разрушаются, забалтываются. Словно их что-то подтачивает. Если эта сила действует извне, значит, с самого начала возвышенное было внешней оболочкой, а ядро составляли пустые слова? Или возвышенным было все, и только снаружи осела пыль суесловия?

Хонда считал, что сам он определенно волевой человек, но сомневался, может ли он своей волей изменить пусть не что-то там, в истории, а хотя бы в обществе. Ему приходилось, принимая судебные решения, вершить человеческие судьбы. В такой момент это решение казалось важным, но со временем может оказаться, что он спас жизнь человека, который должен был умереть, его смерть укладывалась в исторические условия и вскоре была бы забыта. И хотя тревожный, как сейчас, характер эпохи не был вызван лично его волей, он как судебной чиновник был поставлен на службу именно этому неспокойному времени.

Неважно, руководил ли им при принятии решений чистый разум, или он был вынужден приходить к определенному судебному заключению под давлением идей времени.

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126