Куратор исчез.
— Литературная гнида! Кровосос! Растлитель малолетних! — Он опустился на ложе и закрыл глаза. Кое-что в этом мире осталось неизменным с доисторических времен: народ или, во всяком случае, его значительная часть жаждала крови и зрелищ, и потому Охотники ловили крыс, а Лига покупала их наравне с писателями. «Интересно, кто стоит дороже?» — подумал он, засыпая.
Спал он крепко, без снов, и проснулся от прикосновения Эри.
* * *
Вечер, ночь, утро… Привычный отсчет времени, забытый в этих подземельях… Что сейчас на Поверхности, свет или тьма? Восходит ли солнце или садится? Полон ли месяц или ущербен и сохранились ли знакомые созвездия? Сияют ли зори над зеленым лесом, пылают ли закаты, плачет ли небо дождями, падает ли снег? Или ветер носит пыль, хороня руины зданий и мостов, машин, дорог, аэродромов?
Здесь не было ни солнца, ни луны, ни звезд, ни снега, ни дождей. Утра тоже не было. Была середина второй четверти — девять часов. Понятие о часах, минутах и секундах сохранилось — как он полагал, потому что иначе пришлось бы пересчитывать меры времени во всех технологических процессах.
Они с Эри стояли на небольшой площадке, куда принесла их транспортная бирюзовая дорожка. Она тянулась дальше, ныряла под низкую широкую арку и переламывалась в ступени эскалатора, пустынного в этот ранний час. Слева и справа от нее, плавно огибая арку, струились другие дорожки, сворачивали к жилым стволам, бежали беззвучно, безостановочно, как два ручейка голубоватой ртути. Рядом с площадкой взметнулось вверх огромное здание в форме подковы; его края, разнесенные метров на триста, соединялись десятками галерей, балконов и воздушных улиц. Цоколь здания, сиявший солнечным янтарным светом, был выложен мозаикой: большие желтые шестиугольники, окаймленные алыми, синими и зелеными полосками.
Присмотревшись к этой конструкции, он неуверенно произнес:
— Конюшня, Эри? Те шестигранные призмы — конюшня биотов?
— Разве ты не помнишь?
— Конюшня в моих воспоминаниях — нечто совсем иное, детка, — заметил он. — Когда мы были здесь в первый раз, мне показалось, что это украшения. У тебя есть биот?
Эри покачала головой.
— Содержать биота слишком дорого — нужен особый криоблок и шлюз или большой патмент с балконом. Для меня это роскошь.
— А для Дакара?
— Он мог бы завести осу или шмеля, но ему больше нравились одалиски. Кажется, он не любил биотов и не любил летать.
— Тут я с ним солидарен. Но если ты хочешь, я подарю тебе биота и патмент с балконом.
Кажется, он не любил биотов и не любил летать.
— Тут я с ним солидарен. Но если ты хочешь, я подарю тебе биота и патмент с балконом.
Девушка рассмеялсь.
— Лучше подари одежду. Маски, фантики, гребни, пояса… Старое мне не идет — я ведь изменила цвет волос и глаз.
— Одежда — это мелочь, — сказал он. — На том этапе отношений, какой у нас с тобой, женщинам дарят автомобили и квартиры. Во всяком случае, так было в мое время. Еще цветы… Но в вашем мире нет цветов.
Внезапно ему показалось, что с галереи над ними доносятся смех и детские голоса. Он поднял голову, всматриваясь в гигантское здание. Стены, будто отлитые из хрусталя, сверкающие поверхности, повисшие над бездной переходы, ажурные мостики, блеск огней — и тишина… Но он определенно слышал смех!
— Что здесь, Эри?
— Секторальный инкубатор Службы Медконтроля. Я родилась и выросла в таком же, но в Зеленом секторе. И ты, и Крит, и Мадейра, и все остальные, кроме потомства королей и грандов.
— Ну, разумеется… король и в Африке король… — Он хмуро усмехнулся. — Когда покидают эту птицефабрику? В каком возрасте?
— После тестирования, когда Медконтроль решит, что человек готов к самостоятельной жизни, и выдаст ему обруч. Я ушла в пятнадцать лет, но многие задерживаются дольше, гораздо дольше…
— А затем?
— Затем молодых обучают. Потомственных подданных — в их компаниях, Свободные учатся, где и как придется. — Она повела плечами. — Если учатся вообще… Можно всю жизнь прожить капсулем.
— Кто учил тебя?
— Фиджи. Мой отец.
Опять смех — звонкий, заливистый. Кажется, с самой нижней галереи. До нее было метров сто, и кроме блеска и сияния хрустальных стен он ничего не видел.
— Сюда пускают взрослых?
— Только родителей — тех, которые хотят.
— Твои к тебе ходили?
— Да. И отец, и мать, но это редкость. — Эри потянула его ко входу в Тоннель. — Почему ты спрашиваешь об этом, Дакар?
— Хочу больше знать о тебе. И еще… Я никогда не отдал бы своего ребенка в это заведение. Никогда!
Дорожка понесла их к эскалатору, затем — вниз, вниз, вниз…
— И что бы ты с ним делал? — спросила Эри. — Ты не король, ты не настолько богат, чтобы нанять учителей и воспитателей и вырастить потомство в защищенной зоне. А мир взрослых ребенку не подходит. Детям нужно свое убежище.
— Лучшее убежище для них — любовь родителей, — возразил он.
— Ты называешь любовью родительский инстинкт. Но у одних он есть, у других отсутствует, третьи просто не любят детей, а для иных они игрушка. Не всякий взрослый может контактировать с ребенком… — Эри наморщила лоб. — Я помню… нам объясняли в инкубаторе…
Он промолчал. Кажется, понятия о воспитании сильно изменились, а родственная связь ослабла. Женщины больше не вынашивали детей и не рожали их в муках, дети были оторваны от родителей, семья распалась, и ячейкой общества стал самодостаточный индивидуум. Человечество успешно прогрессировало в социальном плане и изживало древние инстинкты — такие, как родительская любовь.
Может, любви вообще не осталось? Он заглянул в темные глаза Эри и решил, что с этим грустным выводом не нужно торопиться.
В Тоннеле царили полумрак, тишина и безлюдье. Ни ярких огней, ни залитых светом витрин, ни смеха, ни воплей, ни гомона; не толпится народ у кабачка Факаофо, допинг «У блохи» пустой, антикварные лавки и шопы закрыты, огнемет над агенством «Восемь с половиной» не испускает голографического пламени, а из «Подвала танкиста» не слышно ни звука. «Вторая четверть, — подумал он, — рабочее время для подданных, а если нет людей с монетой, то некого и обобрать — значит, капсулей тоже нет».
Эри остановилась у входа в тупичок блюбразеров.
— Я подожду тебя в шалмане у Африки.
— У Африки… — повторил он задумчиво. — Знаешь, милая, этот Африка — первый старик, которого я здесь увидел. Сколько ему лет?
— Не знаю, Дакар. Сто или сто двадцать… Об эвтаназии еще не помышляет.
— И всем дарована такая жизнь?
— Какая? — Она удивленно взмахнула ресницами.
— Такая долгая…
— Почему долгая? Обычная. В Ствол Эвтаназии уходят те, кому сто пятьдесят.
Он кивнул, погладил ее по щеке и направился по темноватому коридору к двери из армстекла. «Еще один подарок, — билась мысль в голове, — еще одна конфетка, преподнесенная грядущим… Спор о долголетии хомо сапиенс был наконец разрешен, биологические пределы жизни достигнуты — в этой подземной оранжерее, где не было ни холода, ни зноя, ни ядов в воде и воздухе, где человек не знал о болезнях, катастрофах и каких-либо опасностях, кроме исходивших от других людей…»
Размышляя об этом, он прикоснулся к двери, подождал, когда ее откроют, и поздоровался с Мадейрой. Ему показалось, что блюбразер возбужден — шрам на его щеке подергивался, руки беспокойно шевелились. В первом — видимо, рабочем — помещении на этот раз не оказалось никого, столы пустовали, терминал был выключен, и только зеленый мираж, куст сирени в правом углу, напоминал о предыдущем визите. Мадейра, однако, не торопился в свой кабинет.





