— А я кто — бес, по-твоему?
— Нет, ты не бес, Иосиф Виссарионович. Ты человек. Пока. Душа у тебя тяжёлая — да, но ты не бес. Но хоровод бесов вокруг тебя — неописуемый. Так что ты поберегись, товарищ Сталин.
— А ты не боишься? Или ты сам — бес?
— Я — не боюсь. Вот они меня — боятся. Я их убиваю, товарищ Сталин. Поэтому — боятся. Сейчас тебе нельзя, а поправишься — расскажу. Хоть и скука это смертная.
— Бокий, значит. А врачи?
— А врачи свой долг исполняют. Как могут.
— Покажи. Покажи. Хочу увидеть. Хочу знать, что не врёшь.
— Уже знаешь, — жёстко сказал Гурьев. — Покажу — в своё время. А тебя, такого вот — никому нельзя показывать. В том числе и ему.
— Когда?
— Когда увижу, что назад ничего не открутишь. Ни ты, ни они. Ни днём раньше, ни днём позже.
— Мало я тебе разрешил? Городецкому — мало?
— А что ты разрешил такого особенного? — изумился Гурьев.
— Что такого небывалого ты разрешил?! Державу строить? Детей растить, как нужно, чтобы они Родину свою знали и любили, вместо каких-то всемирных утопий для оборванцев?! Будто бы сам не хотел — а нам разрешил?! Добрый какой. Ну-ка, ну-ка. Расскажи мне, чего ты такого разрешил нам ужасного. И вспомни, чего мы добились — и чего ещё добьёмся. Ещё полгода максимум — и мы на границу по Висле встанем. И Сахалин будет наш. Главное — сохранить это потом. Удержать. Хапнуть — это и тонкошеие могут. Понимаешь, товарищ Сталин?
— Почему фамилия такая еврейская?
— У кого?!
— У Городецкого.
— Это у евреев русская. Я же говорю — бесы тебя путают.
— А зачем евреям русские фамилии? Говорят, товарищ Сталин жидов ненавидит. Чушь. Враки. Двурушников ненавижу — это да. Зачем русская фамилия? Боишься? Притворяешься? Обмануть хочешь? Русских людей обмануть? Товарища Сталина обмануть? Вот это — не люблю. Не люблю.
— Эх, ты, — усмехнулся Гурьев. — Товарищ Сталин, великий вождь всех народов, — а таких простых вещей не понимаешь. Евреи в России всегда хотели быть похожими на настоящих русских дворян. На таких, как Городецкий. Они, такие, как Варяг, державу построили — на тысячи лет. Ведь жить в России, не будучи русским — не по крови, не по морде, а по духу, — невозможно. Как будто ты, бывший грузин, этого не знаешь.
— Ах, молодец. Молодец. Как умеешь всё словами повернуть — молодец.
— Да. Молодец. Знаю.
— Яков Кириллович.
— Что?
— Ничего. Иголку криво воткнул.
Сталин засмеялся — Гурьев едва успел отдёрнуть руку, чтобы действительно не воткнуть иголку, куда не надо. И усмехнулся. Вот мы и на «ты», товарищ Сталин, подумал он. То ли ещё будет.
Сталиноморск. 7 сентября 1940
Гурьев вздохнул и посмотрел на девушку. Я тебе объясню, дивушко. Когда-нибудь объясню. Обещаю, тебе, дивушко, обещаю, решил Гурьев, чувствуя, как перехватывает дыхание от нежности к этой девочке. Химия, подумал он. Проклятая химия.
— Видел. Конечно, видел.
— Я бы тоже хотела его увидеть.
— Да? Ты думаешь, это очень интересно? Всё-таки товарищ Сталин — не тигр в зоопарке, чтобы на него глазеть. Он, скорее всего, потому и не любит, чтобы его беспокоили.
— Нет. Не поэтому.
— А почему?
— Он боится правду услышать.
— Какую же правду, дивушко?
— Что его не любят, а боятся.
Ну да, ну да, подумал Гурьев. Боится он, как же. Дивушко моё, дивушко. Что же ты такое творишь-говоришь.
— А ты бы ему сказала.
— Да. Сказала бы. Обязательно. Сказала бы… Так нельзя с людьми. Это же люди, товарищ Сталин. Это же люди, Гур. Так нельзя. Ведь правда же, нельзя так?
— Нельзя, — подтвердил Гурьев, глядя Даше прямо в глаза. — Нельзя. Разумеется. Ни в коем случае. Даша…
— Я знаю, — перебила его девушка. — Я знаю, Гур. Я ни с кем об этом не говорю. Я знаю, что нельзя. Но с тобой же — можно?
— Со мной можно обо всём говорить, дивушко, — кивнул Гурьев.
— Обо всём совершенно. Даже о том, о чём вообще ни с кем говорить нельзя или невозможно.
— Я знаю, — повторила Даша. — Гур, а можно, я тебе свои стихи покажу?
— Обязательно можно, дивушко. Обязательно. Нужно.
Девушка, вздохнув, вынула из кармана кофточки и протянула ему сложенный вчетверо лист. Усилием воли уняв предательскую дрожь в пальцах, Гурьев развернул бумагу.
Смотреть и слышать. Видеть и молчать.
Зависеть так, чтоб каждый мог обидеть, —
и мелко подличать, не смея закричать.
Терпеть, терпеть, не смея ненавидеть.
Ещё дышать. Надеяться спастись
и головой вертеть, покуда можно.
А ночью, как овечий хвост, трястись
и разводить руками осторожно.
Брести в потёмках, нищим и слепым,
не получать ответов на вопросы —
и исчезать, истаивать, как дым,
средь вечных сумерек и ледяных торосов, —
такие нам достались времена
в стране родной лесов, полей и рек!
И в ужасе таращится луна
на чудище по кличке человек.
Чудо, подумал он. Чудо. Диво дивное, чудо из чудес. Я снова нашёл алмаз, Рэйчел. Мне снова повезло. Снова. Боже мой, Рэйчел. Боже мой. Ну почему — я?!
— Это очень плохо, да? Я знаю, стихи не должны быть такими… политическими. Это, вообще-то, не настоящие стихи тогда получаются… Но всё равно — я же это чувствую, Гур. Значит, наверное, всё-таки… можно? Если чувствуешь. Это ведь тогда по-настоящему, правда? Мне кажется, что чувств вообще только два, на самом деле. Любовь и ненависть. А всё остальное — это просто их отражение. Отголоски, — девушка смотрела на Гурьева своими невозможными глазами, а ему хотелось обнять её, прижать к себе изо всех сил. Господи. Рэйчел. — И литература… То, что ты на уроках рассказываешь… Я не могу читать книги, в которых никто никого не любит. Или где женщину бьют, а потом живут себе дальше, как ни в чём не бывало. Или в которых пишут, что убивать врагов хорошо. Это правильно — убивать врагов, если они на тебя напали, только ведь в этом нет ничего хорошего. Как это может кому-то нравиться — убивать?! Это ужас, Гур. И где в конце все умирают, я тоже читать не могу. Потому что так не должно быть. Это неверно. Так нельзя. Потому что книга — это ведь не только бумага с буковками. Это — воспитание чувств. Чувства тоже нужно воспитывать. Как детей. Люди ведь воспитывают детей? И чувства тоже. А то вырастут такие чувства, как у Сталина, — и что мы все тогда будем делать? Гур? Что ты молчишь?!
Не глядя на неё — по-прежнему не глядя — Гурьев произнёс:
— На свете очень много сложных вещей, дивушко. Сложных вещей, которые хочется узнать и понять. Но есть и простые вещи, не зная и не понимая которых, не двинешься никуда. Это действительно очень простые вещи. Ты права. Любовь — и ненависть. Прежде всего, надо научиться любить. Родителей, которые подарили жизнь. Место, в котором родился. Дом, в котором вырос. Любить то, что создано тобой, во что вложен труд твоих рук и души. Нужно помочь подняться тому, кто упал. Нужно научиться уважать то, во что верили предки. Очень нужно любить хорошие стихи и умную прозу. И, конечно, не лгать. Вот и всё. И тогда того, кто покушается на то, что мы любим, мы сумеем — и отважимся — ненавидеть. Но лишь до тех пор, пока он силён и могуч. Падший враг тоже достоин жалости.
Но лишь до тех пор, пока он силён и могуч. Падший враг тоже достоин жалости. И бояться этого слова не нужно. В языке наших прадедов любовь и жалость — синонимы. Вот так.
— Я знала, — Даша покачала головой. — Ты не мог другим оказаться. Просто не мог. Она тебя любит, Гур. Я знаю. И обязательно… дождётся. И я тоже тебя очень люблю. Очень-очень. Не так, как она, как Рэйчел… Но тоже люблю. Очень сильно. И я тебе верю.





