4d3af80c9bc37bbd

Киммерийская крепость

Мишима неслышно ходил по квартире — собирал что-то, перекладывал. Абсолютно бесшумно, словно ками. Гурьев поднял глаза от бумаги:

— Сэнсэй. Что ты знаешь об этом кольце?

Мишима остановился. Подошёл, опустился рядом с Гурьевым на корточки, отрицательно качнул головой:

— Ничего, кроме того, что Орико-чан и Киро-сама рассказывали о нём. Ты знаешь всё то же самое.

— Это меня и беспокоит.

— Драгоценная вещь. Я думаю только о том, кто мог знать, что оно существует.

— Вряд ли мама рассказывала что-нибудь посторонним. Не могу поверить в это.

— Мы уже не узнаем.

— Узнаем, сэнсэй.

Мишима долго смотрел на Гурьева. Наконец, опустил веки:

— Я уберу оружие из дома.

— Наверняка будет обыск, — Гурьев вздохнул. — Они нас будут первых подозревать, сэнсэй. Понимаешь?

— Да. Глупо, но это их работа.

— Глупо. В нашем случае. Кто знает…

— Продолжай. У тебя почти получилось, — Мишима указал пальцем на ворох набросков. — Я займусь остальным.

Они разговаривали так тихо, словно боялись её потревожить.

Москва. Май 1928

Утром Гурьев, едва рассвело, запер дверь и вышел на улицу. До хоральной синагоги было минут двадцать ходьбы, и он торопился, чтобы успеть на ватикин [104] .

До хоральной синагоги было минут двадцать ходьбы, и он торопился, чтобы успеть на ватикин [104] .

После молитвы он подошёл к раввину:

— Мне нужно поговорить с Вами, ребе.

Тот внимательно посмотрел на Гурьева:

— Янкеле, что с тобой? Что случилось?

— Случилось, ребе. Мама. Её больше нет.

— Борух даян хаэмес [105] , — раввин вздрогнул. — Она же ещё совсем молодая! Что с ней?!

— Разрыв сердца, — Гурьеву с некоторых пор легко давалась ложь во спасение. — Вчера вечером.

— А где…

— Дома.

— Не беспокойся, Янкеле, мальчик мой, — раввин погладил Гурьева по руке. — Мы всё сделаем, как надо. Только ты должен обязательно соблюдать шивэ [106] .

— Да, хорошо, — Гурьев кивнул и достал из кармана пачку червонцев. — Здесь десять тысяч. Возьмите, сколько нужно, остальное — цдоке.

— Ты же наш ешиве-бохер [107] , Янкеле! А… Откуда у тебя такие деньги?!

— Это сейчас не имеет значения, ребе. Абсолютно никакого значения.

Раввин вздохнул:

— Я тебя знаю столько лет, Янкеле, — ты такой удивительный мальчик. И этот твой непонятный кореец, который тебя учит неизвестно чему. Я знаю, знаю, но всё равно — это не еврейское дело, и я не однажды тебе это говорил, но ты же не слушаешь. Бог с ним. Ты решил отомстить?

— Сначала я их должен найти, — Гурьев усмехнулся. — Там видно будет.

— Ты же знаешь — этого нельзя.

— И, тем не менее. Не стоит впустую тратить слова, ребе. Это решённый вопрос.

— Ты говоришь, как апикойрес [108] . Я не в силах тебе помешать, но ты нарушаешь волю Всевышнего.

— Мне довольно часто придётся это делать, ребе, — Гурьев снова усмехнулся. — Ведь я собираюсь жить в этой стране.

— Мы все живём в этой стране. Но это не значит, что нужно или можно забыть о том, кто ты и зачем живёшь. Незачем рисковать своей долей в будущем мире.

— Я помню, ребе. Я всё помню. Ещё раз спасибо, ребе.

Маму похоронили на Востряковском кладбище, поставили на холмик дощечку с надписью на идиш и по-русски. Я их найду, подумал Гурьев. Я их обязательно найду. Я землю буду зубами грызть. Даже ценой доли в будущем мире.

* * *

Очнулся он от осторожного стука в дверь. Мишима открыл. На пороге стоял Буров:

— Здравствуй, Яша. Здравствуйте, Николай Петрович.

— Здравствуйте, Иван Григорьевич. Проходите.

— Нет-нет, я на секунду. Тут приходили из милиции, принесли повестку, нужно было расписаться.

Гурьев повертел в руках серую бумажку с датой, номером кабинета и фамилией следователя — Городецкий. Он кивнул:

— Спасибо. Вас тоже вызывают?

— Я уже… То есть этот следователь, он был здесь, сказал, что… Этот Городецкий, который занимается… Молодой совсем, но очень серьёзный, во всяком случае, мне так показалось… Прости, Яша, я… — Буров махнул рукой и, по-стариковски шаркая ногами, побрёл к себе вниз.

Вечером, после молитвы, Гурьев, не заходя домой, поехал к Ирине. Открыв дверь и увидев его лицо, девушка побледнела:

— Что?! Что случилось?!

— Мама погибла.

— Что?!

Гурьев не ответил — и лицо его оставалось почти таким, каким она привыкла его видеть. Почти таким же. Почти. Ирина потянула Гурьева за рукав:

— Зайди же! Когда?!

— Вчера.

— Боже мой, Гур… Ты… Господи… Как же это?!

— Я пока не смогу ходить в школу. Скажешь директору, хорошо? Только больше пока никому. Пожалуйста. Ну, только родителям.

— Да-да, конечно. А… Похороны? Надо же помочь?

— С этим мы уже закончили.

Ирина молчала, кажется, целую вечность, пока не выдавила из себя:

— Ужас какой-то. Я не верю…

— Я тоже пока. Не привык. Послезавтра к следователю надо идти.

— Гур. Я иду с тобой.

— Иришка… Позже.

— Я хочу, чтобы тебе было не так тяжело. Пожалуйста, разреши мне.

Он помолчал несколько секунд. Потом словно решился на что-то:

— Пойдем, подышим воздухом чуть-чуть. Одевайся.

Ирина появилась через минуту, взяла Гурьева под руку:

— Гур… Как же ты будешь теперь?

— Как-то буду. А что делать?

— Постой. А к следователю зачем?

— У мамы забрали одну вещь. Она очень дорожила ею, это подарок моего отца. Как бы на свадьбу.

— Почему — как бы?

— Это очень долгая история.

— Ничего. Я потерплю. Говори, Гур. Тебе нужно говорить сейчас. Прошу тебя. Слышишь?

Память сердца. Начало

Илья Абрамович Уткин был мужик несентиментальный. Довольно-таки серьёзный он был мужик, суровый даже, можно сказать. А как было, ежели подумать хорошенько, остаться ему сентиментальным, когда забрали его в пятьдесят втором в кантонисты из родного Слонима, за несколько месяцев до бар-мицвэ [109] ? Севастопольская кампания, демобилизация — по ранению и выслуге (месяц войны за год службы считали), а парню — семнадцать, ни ремесла, ни родителей, — только три младшие сестрёнки по добрым людям приживалками, сиротами убогонькими. Не до сантиментов.

Вот и взялся Илья Абрамович за дело. Шёл к своему богатству не быстро и не гладко. Прибился сперва к лихим людишкам, контрабандистам да фармазонщикам, ворам и босоте всякой, что окопалась на южных российских берегах, Одесса-мама, Ростов-папа. Не брезговал он поначалу никакими делами, чтобы денежку заработать. Только в отличие от всех своих приятелей знал Илья твёрдо: не его это жизнь. И деньги на марух и рыжевьё не спускал, пьянок-гулянок не устраивал. Купил домик в Одессе, перевёз сестёр. И отступился Уткин от дел лихих, с немалыми накопленными деньгами вошёл в долю к известному прасолу [110] , человеку основательному, а потом и принял всё его дело. Как вошёл, как взял-то его основательный человек? А просто — женился Илья Абрамович. Женился не от большой любви, что понятно. Надо было — вот и женился.

А вскорости после того, как тесть преставился, покинула Илью Абрамовича хоть и не шибко любимая, а всё-таки супруга. Шептали в Одессе всякое, только зря шептали — чахотка, она и есть чахотка.

Шептали в Одессе всякое, только зря шептали — чахотка, она и есть чахотка. И никакого нет от неё спасения. Детей вот только Бог не дал. Ну, признаться, не очень-то горевал по этому поводу купец Уткин: хватало ему племянников с племянницами. Уж расстарались любимые сестрицы, что греха таить.

Вот теперь-то и развернулся уважаемый Илья Абрамович по-настоящему. А тут и турецкая кампания подоспела, и сильно поднялся Уткин на мясопоставках. И не только мясо — сукно, зерно. Ничем не брезговал Илья Абрамович, ничего не стеснялся. И не боялся тоже ничего. Он ещё кантонистом бояться перестал. Разучился бояться, а иначе б не выжил.

Читай продолжение на следующей странице
Добавить комментарии