Киммерийская крепость

— Здравствуйте, Илья Абрамович, — улыбаясь, тщательно выговорил Нисиро и поклонился.

— Ну, здоров, коли не шутишь, — проворчал Уткин, оглядывая гостя. — Экий же ты стал. И не узнать! Дела у тебя какие? Рассказывай, помогу, если смогу.

— У меня только одно дело, Илья Абрамович, — снова поклонился Нисиро. — Быть рядом с Вами и исполнять вашу волю. Таков мой долг.

— Ну, хорош поклоны-то отвешивать, — поморщился Уткин. — Чего это ты выдумал-то опять, какой долг ещё?! И как ты меня нашёл вообще?

— Вы известный человек в Петербурге, Илья Абрамович, — отвесил Нисиро очередной поклон. — Сестрица моя Эцуко велела вам кланяться и благодарить вас за ваши доброту, великодушие и щедрость.

— Эко ж ты болтать-то по-русски выучился, — усмехнулся Уткин. — Говоришь, как пишешь.

— Я много учился эти шестнадцать лет, Илья Абрамович, — продолжая сиять, склонил Нисиро голову, продемонстрировав безукоризненный пробор.

— Что Эцуко, как поживает она?

— Эцуко умерла три года тому назад, Илья Абрамович, извините, пожалуйста, — аккуратно вздохнул Мишима. — Она прожила интересную жизнь, всегда вспоминала о вас с безмерным уважением и ни о чём не жалела. Простите, пожалуйста, если я вас огорчил этим известием.

— Борух даян а-эмес, — проворчал Уткин и отвернулся. На мгновение, не больше, — но отвернулся-таки. — И что ты теперь делать собираешься?

— Служить вам и вашей семье в меру моих скромных способностей. Оплата мне не нужна, вы знаете. Я ваш должник.

— Ты это брось, самурайские свои штучки, — нахмурился Уткин. — Работы у меня для тебя немало найдётся, это верно. А платить я буду по совести, людей своих я не обижаю, и тебя не обижу, никто на Уткина не жаловался ещё. Грамоту русскую знаешь, конечно?

— Не только русскую, Илья Абрамович. Английскую и французскую, а также китайскую и корейскую, ежели нужда в таковой возникнет. Про японскую и речи нет. Приказывайте, я буду с радостью исполнять вашу волю.

Не дал Бог Уткину сына, зато послал ему самурая Нисиро Мишиму. Чего не видел Илья Абрамович, то видел Мишима своим басурманским глазом. И дело у него в руках спорилось так, что всерьёз задумал Уткин его своим душеприказчиком объявить.

Вот уж не думал, не гадал! Не то что бы Илья Абрамович какое недомогание ощущал, — вовсе нет. Но все, как известно, под Богом ходим, думал он, и седьмой десяток вот-вот разменяю. Чего ж, Нисиро — парень расторопный, и за дочкой присмотрит, и за Эстеркой, случись что.

Умница был Нисиро и молодец, хотя и не без странностей, однако же. Одно слово — самурай. Своим домом жить отказался. Так и состоял при Илье Абрамовиче. Прислугу вымуштровал — что твой капрал. Боялись они его страшно. Как посмотрит, как зашипит — еле слышно, но так, что сердце в пятки обрывается. И воровать престали совсем. Уткин никогда не ловил их за руку, хотя обижался — разве не платит он щедро за работу?! Такие люди уж, прости, Господи. А Мишиму боялись пуще, чем самого хозяина, потому что хозяин, хоть и жид, а все ж таки свой, родной, рассейский. А этот… И знали, что пальцем может человека убить. Без всякого револьвера. И Уткин знал. Чему там Мишима за эти годы такому выучился, было Илье Абрамовичу неведомо. Но то, что наука эта была в известной степени смертельно опасной, имел он возможность удостовериться лично. Имел, имел, — потому как не перевелись на Руси лихие людишки, охочие до чужого достатка. И должок свой Мишима сполна отработал. И не раз. Вот только на разговоры на этот предмет самурай Мишима из клана Сацумото не поддавался. Улыбался и кланялся, рожа басурманская, и гнул своё, как ни в чём не бывало. Долг, мол, платежом красен. Порядки завёл во всём доме японские — это, значит, чистоту, порядок и ничего лишнего. Где ж это видано, ворчала прислуга, чтобы живой человек каждый день в лохани плескался, — нет, чтобы в баню по субботам, как все приличные люди! Так и чахотку подхватишь за милую душу, прости, Господи, не про нас будь сказано! Мишима только улыбался и от своего ни на дюйм не отступал. И чему-то такому потихоньку Голду, золотко ненаглядное, подучивал. Вроде не открыто, но и не таясь особенно. Плохому же не научит, думал Уткин, пускай возится, маленькой нравится, да и Нисиро приятно. Вот только жениться не желал никак, голова — два уха. Нет, монахом-то не ходил, конечно. Но про то, чтобы остепениться, и слышать ничего не желал.

А в девятьсот первом Эстерка заболела. И снова — чахотка, что же это за наказание такое, Готэню [115] ! Нисиро — тот как с ума спятил. Что только не вытворял! Травы какие-то, отвары, иголки свои чёртовы втыкал, мял и вертел бедную Эстерку, что твою куклу. Не помогло. Поздно спохватились, видать. За год спалила проклятая болезнь жену. Э-эх!

Опять зажил Илья Абрамович бобылём. Только и радости, что Голда, золотко ненаглядное, да Нисиро, надёжа купеческая. Стал Уткин даже в синагогу захаживать. Потянуло на старости лет. От дел Илья Абрамович не то чтобы отошёл, но как-то интерес к ним проявлял всё меньше и меньше. У Мишимы и без его интереса шло, как по маслу. Голде исполнилось двенадцать, отдали её в частную гимназию Зайончковского, одну из лучших в столице.

Годы щелкали — один за другим, словно зубчатые колёсики в новомодной выдумке — электрическом счётчике. И войну с Японией пережили, и беспорядки, которые племянники в Одессе громко называли революцией. Ну, бунт — он и есть бунт, хоть горшком назови. В войну едва удалось прикрыть Мишиму паспортом, выдав его за корейца. Так и стал Нисиро Мишима Николаем Петровичем Кимом. Да так до самого последнего дня своей жизни и оставался.

Но это потом, много, много позже. А пока — подрастала Голда, золотко ненаглядное, так, как принято в гимназии, прозывалась — барышней, Ольгой Ильиничной. На учителей не жалел Илья Абрамович денег — а на что они годны, деньги-то, ежели не на добрые дела да на ученье, что, как известно, свет? И уроки фортепьяно, и танцы, и языки иностранные — английский, французский, немецкий, испанский.

А японскому у Нисиро выучилась. И не только щебетать — так ловко навострилась рисовать кисточкой, да иероглифы выписывать, — любо-дорого посмотреть, загляденье!

Беда пришла, откуда не ждали. Вернулась Голда-Оленька со званого вечера у подруженьки дорогой, Натальи Бельской, в канун Рождества на новый, тысяча девятьсот девятый, вошла домой — да что там вошла! — влетела! Словно на крыльях ангельских! — и всё стало ясно Илье Абрамовичу, как Божий день.

Характер у дочери был уткинский. Тут уж никуда не денешься. Сказала — как припечатала. Так что пришлось Илье Абрамовичу отворить двери перед сияющим новоиспеченным, с пылу, с жару, лейтенантом Гурьевым, что вместе с братом Натальи, Сержем Бельским, на миноносец «Гремящий», к Кронштадту приписанный, назначение получил.

Увидев впервые Гурьева, вздохнул Илья Абрамович и головой покачал: понятно, где уж тут бедной девочке устоять.

Сирота с одиннадцати лет, Гурьев с отличием окончил Морской Корпус, да не просто так — сразу мичманом. Случай в истории флота абсолютно немыслимый. А объяснялось всё просто — неполных семнадцати лет ушёл Гурьев со второй Тихоокеанской эскадрой на «Грозном» [116] . Как подобное приключилось — не спрашивайте: он всегда такой был, Гурьев, — если чего захочет, добьётся непременно. В Цусимском сражении получил Гурьев ранение — осколок начинённого шимозой [117] тонкостенного стального снаряда, разорвавшегося от удара о палубу миноносца, взрезал, как бритва, кожу и мышцы на шее — буквально в пол-линии от сонной артерии. Спасло Гурьева, вероятно, то, что он, в отличие от множества своих сверстников и товарищей по учёбе, атлетической подготовкой отнюдь не пренебрегал, — напротив, был на ней некоторым образом даже помешан, и мускулатуру имел такую, что хоть Давида с него лепи. Особенные успехи выказывал Гурьев в фехтовании: уже второй год подряд держал в руках чемпионскую ленту по Корпусу. Так что от осколка летящего исхитрился почти уклониться — но именно этого «почти» оказалось достаточно, чтобы уцелеть. Отлежался Гурьев во Владивостоке и был откомандирован назад, в Петербург, заканчивать обучение. Солдатского Георгия 4-й степени никогда, кроме как на Императорских смотрах, не носил — неловко было перед однокашниками. По всему выходило, что за вопиющее нарушение дисциплины (это ж надо такое удумать — прямо стивенсоновский юнга, да и только!) следовало Гурьева из Корпуса отчислить, да ведь как можно — герой! По выпуску и плавценз [118] зачли — вот и получился мичман Гурьев, легенда и притча во языцех.

Читай продолжение на следующей странице
Добавить комментарии