— Не звали — и теперь не зовите!
— По дурости не звали, Ульяна Тимофеевна, по дурости! Прости нас, дураков, не серчай, пошли с нами!
Кто-то ловко подхватил маленькую Тамару, понес на плече, стал показывать, кто, где и что привез… Уже потом принесли новое колесо, поставили на место треснувшего, вставили чеку, поехали дальше.
Запомнилось, как отец постоянно чинил забор. Вечно в заборе оказывалась сломанная доска, и отец, вздыхая, безропотно заменял эту доску. Лет до тринадцати Тамаре и в голову не приходило, почему отец вечно вставляет новые доски и тяжко вздыхает при этом. А когда девочке было тринадцать, взгляд бабушки задержался на некоторых выпуклостях ее фигуры… Совсем недавно выпуклостей не было. Бабушка заулыбалась и вскоре повела Тамару в лес, показывать разные травки. Это было вовсе не так уж интересно, а порой невыносимо скучно… Но бабушка сумела поставить дело так, что по-другому было и нельзя, что изучать травки надо, и что именно через травки шел путь к тому, что поважнее.
Этому другому бабушка тоже учила, и многое в другом очень тесно сочеталось с травками. Помню, у меня как-то сильно разболелась голова, и Тамара в два счета усадила меня к себе спиной, лицом к окну, стала прикасаться пальцами к вискам, нажимать, высунув язык от напряжения. Вот чего в ее поведении не было, так это легкости фокусника: «Вуаля! Получите кролика из шляпы!» Вела себя Тамара, скорее как прилежная ученица, старательно подражавшая учителю. Но ведь помогло с головой!
— А еще надо бы тебе… — Тамара назвала травки, которые надо попить (и названия которых, разумеется, тут же вылетели у меня из головы).
— А от сглаза можешь? — довольно глупо спросил я, и Тамара покраснела и кивнула. Покраснела, привыкнув считать сглаз и прочую мистику чем-то совершенно неприличным. Как бы и нехорошо поминать сглаз в порядочном обществе. Матерщину в своем присутствии, кстати, Тамара легко допускала — привыкла к ней с раннего детства и от нее вовсе не краснела. Пустяки, дело житейское…
А кроме знания активных точек на человеческом теле и умения на них нажимать было и еще другое, к которому нужно было готовиться, готовиться и готовиться…
На всю жизнь Тамара запомнила, как открылась ей тайна сломанных досок в заборе, свистящий голос бабушки в полутьме баньки, ее почти что страшное лицо.
— Сделаешь доброе дело — тут же надо и злое! Построишь — тут же и разрушь! Хоть ветку обломи, хоть доску в заборе разрушь! Иначе саму тебя, как эту доску, переломит…
— А что надо сломать… Бабушка, неужели надо убивать?!
— Вовсе не надо. Агафья — та пауков в баньке душила, но, вообще-то, не обязательно. А сломать, испортить что-нибудь да надо.
— А как?
— Как добро творишь, так и ломай.
О чем идет речь, Тамара поняла скоро, когда к бабке принесли заходящегося криком малыша.
— Давно орет?
— Третий день…
— Ну, давайте.
Бабка унесла вопящий, изгибающийся сверток, что-то приговаривала, разворачивала, стала водить руками вдоль покрасневшего, прелого тельца.
— Что они его, не моют никогда?! — ворчала бабка и тут же Тамаре: — Видишь, что? Грязный он, вонючий, само собой — будет орать. А тут еще и сглаз…
Что бормотала бабка, Тамара не уловила, но похоже, что не в этом было дело, не в бормотании. И даже не в легком-легком массаже, касании тельца младенца было главное. Бабка напряглась, словно от нее через пальцы что-то переходило к младенцу, Тамара почувствовала — главное именно в этом.
Малыш внезапно замолчал, завертел головой, и взгляд у него изменился. То был взгляд напуганной зверушки, тут сделался осмысленный, изучающий. Громко сопящий мальчишка обнаружил возле себя чужих людей, скривил губы, собираясь зареветь… И почему-то не заревел: то ли влияние бабки, то ли попросту устал орать.
Малыш внезапно замолчал, завертел головой, и взгляд у него изменился. То был взгляд напуганной зверушки, тут сделался осмысленный, изучающий. Громко сопящий мальчишка обнаружил возле себя чужих людей, скривил губы, собираясь зареветь… И почему-то не заревел: то ли влияние бабки, то ли попросту устал орать.
Бабка сгребла малыша, даже не стала толком заворачивать, вынесла переминавшейся с ноги на ногу матери, ждавшей с перекошенным лицом.
Едва кивнув рассыпавшейся в благодарности женщине, выскочила наружу. Явственно послышался звук: лопнула доска в заборе. А Ульяна Тимофеевна вернулась без капель пота на лбу, румяная, с довольнехонькой улыбкой и еще долго поила гостью чаем с вареньем, пеняла на плохо просушенные, нестиранные пеленки, пугала ее болезнями, с которыми и ей, Ульяне Тимофеевне, не справиться.
А Тамаре на всю жизнь запомнилось, как из бабушки в младенца как бы перетекало нечто, и высокий звук лопнувшей доски.
Помнила еще, как Ульяну Тимофеевну позвали к женщине, измученной до крайности камнями в почке. Стоял сильный мороз, шли на другой конец деревни. Платками закутались так, что, по словам Тамары, еле глаза было видно.
— Ох, Ульяна Тимофеевна, помогай… — метнулись к бабке с крыльца.
— Не мельтешите. Татьяна где?
— Фельдшер был, ничего не сказал…
— Фельдшер! — фыркнула бабка надменно.
Возле раскрытой кровати, на табуретке сидит, закусив губу, женщина с крупными каплями пота на лице. Сидит, и сразу видно: боится переменить позу, боится шелохнуться — так ей больно. Потому и сидит не на кровати, на жестком.