И сразу же перед его взглядом предстала многозначительная картина.
Однако в ограде никого не было. Тогда он поднялся на крылечко, шагнул в приоткрытые сенцы и постучал в дверь избы. На стук никто не ответил. Ванька дернул за скобку — дверь отворилась.
И сразу же перед его взглядом предстала многозначительная картина. На кровати в одежде лежала на боку Бобриха, прикрыв ноги фуфайкой. Голова ее была укутана чертой шалью, из-под которой еще виднелся белый платок. Но главное, на что обратил внимание Ванька, — под глазом старухи сиял бобовым отливом огромный синяк, а переносицу пересекал струпчатый припухший рубец. «Все ясно, не зря, видать, на нее грешили, получила свое», — подумал он не без злорадства.
Старуха ничего не сказала в ответ на сдержанное приветствие раннего гостя, а только повела своим тяжелым взглядом, обнажив красноватое глазное яблоко над синяком, и вздохнула.
— С просьбой я, Аграфена Никитична, — выложил Ванька заготовленную фразу. — Мать снова почками мается. Может бы травы какой дали?
— Ох-ох-ох, — застонала Бобриха, прикрыв глаза. — Вишь, какая я нонче фершалица? Вот поднимусь, сделаю ей составного снадобья, а покуда пусть попьет льняного отвару да муравы этой, птичьей гречишки, что у дорог растет.
И старуха заворочалась, повернулась на спину, подняла глаза к потолку, давая понять, что разговор окончен. Ванька еще помешкал немного, думая, как бы ловчее спросить насчет нездоровья, и вдруг непроизвольно сочувственным тоном спросил:
— Простите, что я не ко времени… Может, помочь чем?
— Помощник нашелся… — вздохнула бабка, не глядя на гостя. — Сама оклемаюсь помаленьку, примочек поделаю… Свиньюшонка эта непутевая… Третьеводни понесла ей пойло, она как ширнет меня, я подскользнулась — да об корыто это щелястое… Аж мительки в глазах… Сгоряча-то я огрела ее поленом, а потом сама еле доползла до избы… Теперь вот лежу тут, а свинья который день в бегах, по селу рыщет голодная… Скажи хоть Стюрке, пусть пригонит ее да мне по дому что поможет…
«Ну-ну, заливай, бабка, про разбитое корыто да про свинью-лупоглазку», — подумал Ванька, а вслух сказал:
— Ладно. Я и сам пригоню, если встречу.
В тот же день, рассказав Тимке про свидание с Бобрихой и разговор с нею, Ванька не утаил и своих угрызений совести, выразил сомнение насчет свиньи-оборотня.
— Может, мы ее зря отвалтузили? Она с голоду, поди, на людей-то бросаться стала?
— Хэх, размяк, валеная шляпа, поверил ведьминым турусам на колесах! Попомни: теперь никто вас не встретит у маслобойки — вот и все доказательства.
А и правда: отныне никакая свинья не мешала Ваньке со Стюркой гулять по Маслобойному переулку. До самой зари.
Зов покойницы
Ну, что в прудах и озерах живут водяные и русалки, в лесах — лешие, в домах — домовые, это было, как уже говорил, всем известно, почти обыденно и воспринималось как само собой разумеющееся.
Знали многие также, что души умерших могут прилетать домой, к родным, оставленным на земле, или в виде ласточки, голубя, если она (душа) принадлежала человеку доброму, светлому, или в облике совы, если покинула человека темного, угрюмого. Однако изредка случалось и так, что души являлись в точном образе тех людей, которым они принадлежали в земной жизни. Общение с такими душами умерших не поощрялось, более того — было предосудительным и даже греховным, как общение с неким наваждением, внушенным злою силою для соблазна.
…Филат был, пожалуй, самым незаметным человеком в деревне. Ничем не выделялся среди прочих мужиков — ни броским мастерством, ни буйным норовом, ни красными речами… Напротив, человек он был молчаливый, нрава тихого и покладистого, работал самые рядовые колхозные работы — на посевной подвозил семена, на сенокосе отбивал литовки и правил стога, на хлебоуборке отгружал зерно в мешках и бестарках… А войдя в года, больше всего сторожил — то на зерновом току, то в бригадной избушке. В селе вообще показывался редко, что делало его еще более незаметным человеком.
Но однажды случилось такое, что сделало его в некотором роде знаменитым в последний год жизни. Печально знаменитым, в самом точном смысле этих слов.
А случилось то, что умерла его жена, такая же тихая и незаметная, как он сам, и вскоре с Филатом стало твориться неладное. Филат шибко затосковал по своей умершей половине, и сын Куприян, живший с ним, и невестка стали замечать, что по ночам он вроде как бредит — беседует с покойницей. Сын сначала молча сочувствовал ему, потом стал увещевать и даже выговаривать, что нехорошо это и грешно — эдак тосковать по покойнику, беспокоить его дух и тем гневить Бога. Тогда Филат, спавший на печи, стал выходить ночью в ограду, чтобы его беседы с новопреставленной никому не мешали.
Один раз, проснувшись среди ночи, сын услышал, как заворочался на печи отец, как слез на пол, сдернул с вешалки свой дождевик и тихо, стараясь не шуметь, вышел в сени. Раньше бы Куприян не обратил на это особого внимания — мало ли зачем направился родитель ночью в ограду: скотину присмотреть, покурить от бессонницы или просто по нужде, — но теперь, помня о неладном, он решил проверить, что делает в полночь отец во дворе. И сам, наскоро одевшись, прокрался вслед отцу на крылечко. Увиденное так поразило Куприяна, что он оцепенел и не запомнил, сколько простоял на верхней ступеньке, впившись руками в перила.