— Ага! — кричат. — Вон еще один побежал!
И кончилось в этот день одно из то ли семи, то ли восьми «правительств», прямо вместе с главой «правительства», с его мандатами и наганами.
Потом Шведкин дальше уехал и воевал у Семенова, с ним и уходил в Маньчжурию. Какова его судьба — увы, не знаю. Кто говорит, что пошел служить японцам и сгинул ни за понюх табаку в войне на Тихом океане. Кто говорит, что дожил до 1945, до похода Советской армии на Харбин, и убежал в Австралию, там и умер. Кто говорит, уехал в Америку еще в тридцатые годы. Что сталось с его семьей, с братьями и сестрами (и были ли они, братья и сестры) — тоже не знаю. А у Вилькицких только и остался его портрет, фотография Шведкина, сделанная здесь же, в Красноярске.
Наступает тишина. Ауэрбах задумчиво катает водку по стеклу рюмки. Порыв ветра такой, что покачнуло люстру над столом. Синие сумерки темнее, чем должно быть по времени суток. Липнет снег к окну. Буря мглою небо кроет. Жгучий глоток очень соответствует всему — метели, морозу, синим сумеркам, словам Ауэрбаха — всему, что есть в русской культуре про метель.
— Как же это они так быстро… — говорю я, и, по правде сказать, немного сомневаюсь в словах Константина Николаевича, при всем том, что он и ходячая энциклопедия и всегда очень точен в сообщениях.
— А это настоящие офицеры были, — веско произносит Ауэрбах. — Они несколько лет воевали, умели и драться, и людей за собой вести.
Не умели бы — не выжили.
— А вы откуда это знаете?
— У Вилькицких прислуга была, Глаша. Она у меня потом в няньках ходила, матери и рассказала. А ты здесь ничего не видал? Как раз в такой буран, в метель…
— Не-а… А что может быть, дядя Костя?
— Д-да пон-нимаешь… (Константин Николаевич немного заикается, а если волнуется — то и заикания сильнее.) П-понимаешь что, видали тут… В сильную м-метель видали человека в шинели, х-ходит тут. Т-ты же внука Вилькицкого знаешь?
Я киваю, потому что и правда знаю его очень хорошо.
— В-вот он и видел…
И Константин Николаевич рассказывает, как однажды в декабре, под Рождество, шел домой внук Вилькицкого, проходил мимо этого же дома. Было градусов под 40, сильная метель, и в крутящихся вихрях метели «молодой» (под 60) Вилькицкий заметил вдруг фигуру человека в шинели и подивился — кто это идет в такую погоду, даже не подняв воротника?!
Идущий повернулся и прохаживался теперь против ветра, несущего снег, словно ему нипочем. Наплывало очень знакомое лицо… только непонятно, откуда знакомое. Внук ошеломленно поздоровался, даже протянул руку к шапке, но снимать уж не стал, боясь обморозиться. Призрак чуть усмехнулся, отдал честь и кивнул. Пройдя метров десять, Вилькицкий вспомнил, наконец, кто этот человек в шинели, повернулся догонять Шведкина. Но человек в шинели со старинными погонами совершенно бесследно исчез.
Скажу честно: не раз я выходил из дому в метель, надеясь встретить Шведкина. Не буду врать: к сожалению, его я так и не увидел.
Глава 21
ВОЙ ПОЛУНОЧНОЙ МЕТЕЛИ 1985 г.
В такую ночь, чтоб сказку сделать былью,
Был на гоп-стоп братвою Зимний взят.
Д. ШАОВ
Трудно объяснить иногороднему, какую роль играла в жизни Красноярска школа № 10. Ее директор, Яков Моисеевич Ша, говаривал порой, что все великие люди города оканчивали именно ее. Это, конечно, преувеличение, и даже сильное, но что школа играла роль совершенно исключительную — это факт. Образование, которое давала эта школа, был по уровню выше на порядок, чем в большинстве школ, и раза в два выше, чем в других, центральных.
Но вот что печально: право делать дело покупалось обычной советской ценой. Официальным шефом школы был крайком КПСС, а по всей школе висели какие-то отвратительные плакаты с призывами служить в Советской армии, вступать в комсомол, любить советскую родину и так далее, и тому подобное.
А в двух шагах от школы стоял бронзовый бюстик Дзержинского.
С Яковом Моисеевичем я находился в самых замечательных отношениях и часто подменял его, когда Ша ездил в командировки, — вел за него уроки истории. Не помню, почему возникла такая необходимость, но как-то я долго ждал его из Москвы — весь метельный февральский вечер. Из школы все давно ушли, и во всем здании остались я и техничка, жившая тут же, при школе. Это была одновременно техничка и сторож.
Эта техничка, надо сказать, давно была своего рода ведомственной гордостью Якова Моисеевича — это была совершенно непьющая техничка, и за это одно ей прощалось абсолютно все. Например, эта техничка была не вполне вменяемой и иногда вела с посетителями всяческие странные разговоры — например, заводила длинную и совершенно невразумительную историю про какого-то мужика, который прислал ей из деревни свиной бок. Тетенька, впрочем, была не опасна, немного не все дома — и ничего больше.
В этот вечер она все бродила вокруг, все стирала несуществующую пыль, все вела со мной светские беседы, но вот о чем беседы — убей Бог, не помню.
Было еще не очень поздно, часов восемь вечера, но уже совсем темно и кроме того метельно, ветрено. Ветер выл как-то уж очень разборчиво, — в смысле, очень уж легко можно было разобрать долгое метельное: «у-уубью-ююю…». И долгий вой, и рев без слов, но с оттенком такой злобы, такой ярости, что становилось просто жутко. А потом вдруг неприятный трескучий голос явственно произнес где-то в середине коридора: «Ну и чего тут приперся, пся крев?» Я был совсем один в «предбаннике» директорского кабинета — техничка вышла. Мне стало как-то неуютно, а тут еще в оконное стекло забарабанили пальцами, отбивая как бы лихой марш. Поворачиваюсь — как и следовало ожидать, никого. Да и кто бы стал стучать в окна второго этажа?