Чад плывет. Миски пар дают, ложицы стучат, свечи потрескивают. Жарко. Повара вопят истошными голосами:
— Кто ржавь в палате курит, — выйди! Дышать же нечем!
Но никто, конечно, и не пошевелится.
Добралась Варвара Лукинишна с мисками. Почти не пролила, хоть и толкались знатно.
Так. Опять мышиный супчик. Государственная еда, конечно, не чета домашней. И вроде мыши те же, а вкус, конечно, не тот. Жидковато. Зато червырей в супчик бабахнуто, — скулы свернешь. Вот червырей не жалеют. Пересаливают супчик. А так ложкой повозишь-повозишь, — один хвостик мышиный. Ну, глазки. Ребрышки.
Конечно, и повара понять надо. Он, небось, тушки припрятывает, лучшие кусочки оттяпает и домой несет, детишкам.
А и всякий бы так сделал. Ведь одно дело на чужого варить, на незнакомого: кто его знает, что за человек такой? А другое дело на свое дитятко. Некоторые говорят: на всех, дескать, варить надо одинаково. Да где ж это видано?
Чужой он и есть чужой. Что в нем хорошего? Если не девушка, конечно. Что хорошего? А может ему и не так голодно, чужому. Может, он как-нибудь так, обойдется. Передумает есть.
А свой — он теплый. У него и глаза другие. Смотришь — и видишь: кушать хочет. Прямо чувствуешь, как у него нутро свело. Свой — он немножко как ты сам.
Варвара Лукинишна вздыхает:
— Я смотрю, они мышей нечищенных кладут.
— Говорят, работать некому.
— Я понимаю, но все-таки. Вот приходите ко мне, Бенедикт, я вас хорошим супом угощу.
— Благодарствую, Варвара Лукинишна. Как-нибудь — обязательно.
А у нее, бедняги, гребень петушиный из глаза так и прет. Хоть не гляди.
— Вот я вас все хочу спросить, Бенедикт. Вот я стихи Федора Кузьмича, слава ему, перебеляю. А там все: конь, конь. Что такое «конь», вы не знаете?
Бенедикт подумал. Еще подумал. Даже покраснел от натуги. Сам сколько раз это слово писал, а как-то не задумывался.
— Должно быть, это мышь.
— Почему вы так думаете?
— А потому что: «али я тебя не холю, али ешь овса не вволю». Точно, мышь.
— Ну а как же тогда: «конь бежит, земля дрожит»?
— Стало быть, крупная мышь. Ведь они как начнут возиться, — другой раз и не уснешь. Ведь помните, Федор Кузьмич, слава ему, тоже пишет: «Жизни мышья беготня, что тревожишь ты меня?» Мышь это, точно.
— Странно все же как-то. Нет, вы меня не убедили.
Варвара Лукинишна много стихов наизусть знает. И все хочет понять что-то. А мало ли слов-то трудных! Другой плюнет, а ей вот надо, поди ж ты. И разговаривает по-книжному. Таким манером матушка разговаривала. Или Никита Иваныч.
И разговаривает по-книжному. Таким манером матушка разговаривала. Или Никита Иваныч.
Варвара Лукинишна одна живет. Вот она мышей наловит, на торжище снесет, и на книги сменяет. И все читает.
— Знаете, Бенедикт, для меня стихи — это все. Наша работа — это такая радость. И вот я обратила внимание: Федор Кузьмич, слава ему, он как бы разный. Понимаете, что я хочу сказать? Он как бы на разные голоса разговаривает.
— На то он и Набольший Мурза, долгих лет ему жизни, — насторожился Бенедикт.
— Нет, я не о том… Не знаю, как вам объяснить, но я чувствую. Вот, скажем: «Свирель запела на мосту, и яблони в цвету. И ангел поднял в высоту звезду зеленую одну. И стало дивно на мосту смотреть в такую глубину, в такую высоту…» Вот это один голос. А вот, допустим…
— На мосту? — перебил Бенедикт. — Это, должно быть, Поганый Мосток. Знаю. Я там червырей ловил. Там, действительно, глубина порядочная. Там не зевай! Тютюхнешься — и поминай как звали. Одни пузыри пойдут. Там еще доска подгнила. Когда козляков гонят, непременно один да провалится. Я это место знаю. — И обсосал косточку.
— Нет, нет, я не о том. Вы прислушайтесь: «Послушай, в посаде, куда ни одна нога не ступала, одни душегубы, твой вестник — осиновый лист, он безгубый, безгласен, как призрак, белей полотна!» — ведь это же совсем, совсем другой голос звучит. Совсем другой.
— И посад я этот знаю! — закричал Бенедикт. — Там Пахому череп раскроили.
Варвара Лукинишна головой качает, смотрит на свечу, и синенькое пламя у нее в единственном глазу так и дрожит.
— Нет, нет… Вот я все читаю, читаю… думаю, думаю… И я все стихи на разные стопочки разделила. И нитками заново тетрадки сшила. И знаете что интересно?..
— Вон Васюку Ушастому тоже интересно, — сказал Бенедикт. — Ишь, растопырился. А стихи вы напрасно туда-сюда перешиваете. Это своеволие.
— Ах Боже мой… Ну пойдемте работать. Сейчас в колотушку ударят. — Варвара Лукинишна обвела глазом закопченную палату. Ржави накурили так, что не продохнешь. Синий дым висит до полу. В углу голубчики, кто свое поел, играют в щелбаны. Двое уже набрались квасу и лежат на полу. Васюк записывает: кто.
— Все же ресторан шумноватый, — вздохнула Варвара Лукинишна. — «Я сидел у окна в переполненном зале, где-то пели смычки о любви…» Как вы думаете: смычки — это что?
— Какие-нибудь девчонки бедовые?
— Нет… Знаете, так хочется об искусстве поговорить… Приходите ко мне домой. Право, приходите!
— Ладно, зайду как-нибудь, — сказал Бенедикт с неохотой. Если бы она не такая страшная была, он бы, конечно, с удовольствием. В баньку попариться, — а потом и в гости. А так — успеется.