Фальшивка

Ну что за идиотизм, опять ты стоишь в стороне и наблюдаешь, а кто?то другой помогает более слабым залезать в кузов. Доброе сердце, да? Таким ты был в детстве, но, став репортером, ты превратился в бессердечное чудовище. Все твое несчастье — в любой ситуации занимаешься тем, что ворошишь воспоминания, перебираешь подходящие к случаю чувства. Тебе это дается не просто, но ведь ты от этого и получаешь кое?что, разве нет? Будь ты палестинцем, действовал бы как палестинцы, поступал как они, во всем, да, это вполне вероятно. Откуда ты взялся? Как ты поступаешь? А Хофман? Какие диковинные принципы определяют его поведение, что означает торжествующая беспристрастность его взгляда, профильтрованного через видоискатель, эта агрессивная цивилизованность? Но главное, Ариана? Ведь все это, здесь, связано с нею, эти лица, их безмолвие, их решимость убивать и быть убитыми. Все это тебя угнетает, лишает уверенности и твердости. Эти лица так близки тебе, прекрасные, непроницаемые. А оружие, которое в руках у людей, — откуда бы оно к ним ни попало, какого бы ни было калибра, это оружие слабых, списанных со счетов.

Дым ел глаза; руки и затылок ощущали безыскусное тепло январского солнца. Пахло горелой краской. Конечно, Ариана давно уже в глубине души согласилась, пусть молча, со всем, что здесь творится, стала пассивной соучастницей событий, и это соучастие тем более страшно, что о нем можно лишь догадываться, ничего не зная наверняка. Разве Ариана, при всей ее мягкости всегда идущая напролом, не велела тебе стать арабом, последовать ее примеру, она же стала арабской женщиной? А ты от всего отстраняешься, ты отводишь глаза и от убийц, и от их жертв, потому что ты легко и просто исключил ее и себя из истории. Муж Арианы был католиком?маронитом. Тот, кто не сражается сам и не посылает в бой своих сыновей, должен откупиться, заплатив довольно большие деньги. А ты что? Ты все отвергаешь, ты способен лишь твердить о том, как тебя ужасает бесчеловечность. Ужасающийся господин из Германии. Ужас вызывают как раз те события, из?за которых ты приехал сюда, приехал, чтобы писать о них, рассказывать о них, события, которым ты в конечном счете обязан тем, что тебе платят. Хорошо тебе страдать от бессмысленных жестокостей. Ты же, разумеется, не веришь, что хоть одна твоя корреспонденция хоть для кого?то может стать предостережением. Ты думаешь как раз наоборот — что за деньги пичкаешь читателей ужасами, потому что на ужасы есть спрос, ненасытный спрос. Людям все больше хочется знать, как там дела на их войне; это их война, только ведут ее не они сами, а подставные лица. Вот она, правда, это она тебя подхлестывает, и в то же время она — как витринное окно из толстого стекла, и от этого в глазах муть как при катаракте. Смотришь и не видишь взаимосвязей; но невидящий взгляд можно назвать и по?другому: чистым. А где же чувства? Куда подевалась та правда, которую знает твое тело, где его боль, где неутолимое и безутешное сострадание, где ярость, пускай бессильная, и яростная скорбь по жизни всего мира, по твоей жизни, твоей, Лашен, скорбь, которая должна бы повергнуть тебя в прах? В тебе не стало правды, и ты уже не хочешь, ты определенно не хочешь быть кем?то, тебя вполне устраивает быть сторонним наблюдателем, послушным исполнителем указаний, которые поступают издалека, инструментом читателей, зрителем с чистым взглядом. Если все это верно, то разве ты сможешь писать для своей газеты такие прекрасные, исполненные боли слова? Вряд ли. Значит, надо и дальше работать, как того требует профессиональный имидж, то есть тратить все силы на то, чтобы в статьях худо?бедно припоминать свои чувства и симулировать переживания. Он позавидовал офицеру — вот уж кто непогрешим, реален, правдив, и в своей правдивости всему находит объяснения, если вообще в них нуждается.

Сегодня утром — Хофман разбудил его звонком — он опять почувствовал, как тяжело держаться на ногах, какая это тяжкая ноша — его тело, ослабевшее от жара, как сильно ломит кости. Потом хотелось сию же минуту вернуться в номер, задернуть занавески, чтобы стало темно. И забиться в угол. Вместо мыслей приходили куцые объяснения, все одни и те же, непрестанно вертевшиеся в голове мысли: чем объясняется куцее, опять же куцее и непрестанно возвращающееся ощущение своего физического бытия. Бесчувственность была такой, что он чувствовал себя мешком с костями (бесчувственность все более явно выступала как инструмент, с помощью которого чувствуешь). Суставы будто вывернуты и не дают друг другу двигаться. Когда вышел на улицу, свет сбил бы с ног, если бы не тело, которое, устояв, не повалилось наземь и сохранило видимость вертикального положения, но словно в иной реальности. Шел и слышал, как в животе булькает кофе. Все вокруг казалось удивительно мягким, удивительно напоминающим мягкость губ. Еще ничего не совершив, только от одной мысли, что надо что?то делать, почувствовал себя выжатым как лимон. Сумасшедший, бивший по мозгам гул и гудки, крик и гудки, — от них еще сильнее захотелось сбежать, как можно быстрей, самым коротким путем броситься к Ариане.

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87