Потерпев поражение с поэзией, я перешел на прозу и принялся читать ей вслух «Бедную Лизу» Карамзина. Аля, уже оценившая «плоды просвещения» в почтительном отношении домочадцев портного к «грамотеям», слушая нехитрую историю бедной сиротки, начала подниматься духом до высот великой русской литературы.
Читал я, надо сказать, с «чувствительностью», сообразной трогательному содержанию, не позволяя себе никаких скептических ухмылок и циничных замечаний. Даже Лизина ветхая «мать-старушка», которой, по моим подсчетам, должно был быть немногим более тридцати лет, не сбила меня с сентиментального настроя.
Зато какова была благодарность слушательницы! Аля внимала мне, вперив в пространство невидящий взгляд, бледнея и сжимая кулачки в трогательных местах повествования. Чем ближе к трагическому финалу, тем одухотвореннее становилось ее личико. Наконец, неслышные слезы побежали по ее щекам. Аля беззвучно плакала, боясь прервать плавное течение грустной истории. Дочитав рассказ до конца, я тихо закрыл книгу.
Аля сидела, потрясенная услышанным. Наконец, словно очнувшись, бросилась мне на грудь и начала так горько рыдать, как будто только что потеряла самого дорогого человека.
На такую бурную реакцию я совершенно не рассчитывал и не сразу нашелся, как утешить чувствительную девушку.
Пришлось рассказать ей, как авторы придумывают разные истории, убеждать, что, может быть, никакой Лизы и на свете-то не было, а все про нее придумал писатель Карамзин из своей головы. Аля, в конце концов, немного успокоилась, но весь остаток дня ни о чем другом, кроме Лизы, говорить не могла.
Одно благо, красавец Трегубов начисто вылетел у нее из головы, что меня немного утешило.
Соприкосновение с высоким искусством, любовью, смертью и вечностью так возбудили жажду жизни у юной дамы, что она, с трудом дождавшись окончания скучного ужина, сама предложила побыстрее лечь в постель…
Было еще совсем светло. Рядом с нашими комнатами слонялись праздные дворовые.
Рядом с нашими комнатами слонялись праздные дворовые. Аля, обычно пугливая и стеснительная, презрела все условности и любила меня с такой отчаянной страстью, как будто нам на следующий день было суждено, как и бедной Лизе, утопиться в пруду. Измученные африканскими страстями, мы еще засветло заснули как убитые.
Утром следующего дня, сразу после завтрака, в имение явились пристав с двумя урядниками, присланные исправником, разбираться с жалобой Трегубова на управляющего. Пристава проводили в спальню Василия Ивановича, где я и встретил его, зайдя навестить больного.
Полицейский офицер был богатырского вида человек с начинающими седеть усами. Как мне позже рассказали, он был из бедных дворян с неудачно сложившейся военной карьерой, вынужденный семейными обстоятельствами перейти из армии в полицию. Трегубов путано рассказывал офицеру о преступлениях своего бывшего приятеля, а пристав почтительно слушал, не осмеливаясь перебивать вопросами гвардейского поручика и богача. Разница в их социальном статусе была так велика, что богатырь принимал любое заявление истца как руководство к действию. Я даже подумал, что будь Вошин невиннее ягненка, жалоба на него самого богатого местного землевладельца, даже безо всяких доказательств, сделала бы его априори виновным.
В знак своего расположения к приставу Трегубов велел подать прямо в спальню угощение, и полицейский из почтительности выпил несколько стаканов водки почти без закуски и, только отпущенный хозяином, съел целое блюдо свиного жаркого, после чего, наконец, отправился за арестантами.
Это редкое и интересное событие собрало у каземата всех без исключения способных передвигаться обитателей имения. Сам Трегубов, которому я не разрешил встать, наблюдал за происходящими событиями из окна. Пристав и урядники, как главные действующие лица, надулись от гордости. Они в данный момент олицетворяли собой величие закона и короны на глазах почтительной и благодарной публики. Тем более, что арестовывать им предстояло не какого-нибудь беглого крестьянина, а дворянина-душегуба.
Зрители толпились у входа в узилище, ожидая возможности насладиться видом поверженного узурпатора. Отдельную группу составляли мы с Алей и Иваном. По какому-то наитию свыше я прихватил с собой саблю и попросил Ивана на всякий случай зарядить пистолеты.
Не то чтобы мне хотелось своим воинственным видом пустить окружающим пыль в глаза, об этом я как раз не думал, у меня внутри присутствовала какая-то тревожная настороженность. Ожидать, что Иван Иванович, с которым я вполне справлялся один на один, может в присутствии полиции и толпы недоброжелателей представлять какую-то опасность, было нелогично. Тем ни менее, какое-то бессознательное предчувствие опасности заставляло быть настороже.
По приказу пристава сторож отомкнул дверной замок и распахнул тяжелую, оббитую металлом дверь.
— Выходите! — закричал полицейский в вонючую темноту. — Господин Вошин, выходите, говорю, именем закона!
Все с напряжением ожидали появления узников. Однако, из каземата никто не вышел. Пристав еще два раза воззвал к ним, все с тем же результатом. Спектакль давал сбой, и офицер начал сердиться. Он нахмурился и приказал урядникам: