Она удаляется от двора, возвращается в свои дворцы,
замки и поместья. Она проникается отвращением ко всем делам, она ничем не может
помочь, ибо приближается конец света: что можно сделать, и стоит ли предаваться
отчаянию? Надо забыться, закрыть на все глаза, жить, пировать, любить, наслаждаться. Кто
знает, есть ли впереди хотя бы год? Сказав или даже просто почувствовав это, дворянин
живо принимается за дело: он заводит вдесятеро больше слуг, покупает лошадей, осыпает
деньгами женщин, устраивает празднества, задает пиры, расточает, дарит, продает,
покупает, закладывает, прожигает, проедает, отдает себя в руки ростовщиков и быстро
проматывает свое имущество. Неожиданно приходит беда. Оказывается, что, хотя
монархия быстро катится под гору, он разорился до ее крушения. Все миновало, все
кончено. От всей этой роскошной, ярко пылавшей жизни не осталось даже и дыма — он
развеялся. Один пепел, и больше ничего. Забытый и покинутый всеми, обедневший
дворянин становится тогда тем, чем может, — искателем приключений, головорезом,
беспутным бродягой. Он погружается в толпу и исчезает в этой огромной, тусклой и
темной массе, которую он до тех пор едва различал глубоко под собою. Он уходит в нее с
головой, он укрывается в ней. У него нет больше золота, но у него осталось солнце — это
богатство неимущих. Сначала он жил в верхах общества, теперь он поселяется в низах и
мирится с новой жизнью; он презирает своего родственника — честолюбца, богатого и
могущественного; он становится философом и сравнивает воров с придворными. Впрочем,
он добрый и смелый человек, умный и прямодушный: смесь поэта, нищего и принца; он
над всем смеется; расправляется с ночной стражей, не прикасаясь к ней сам, при помощи
своих товарищей, как раньше — при помощи слуг; не без изящества сочетает в своем
обращении наглость маркиза с бесстыдством цыгана; он запятнан внешне, но чист душой;
от дворянина в нем осталась только честь, которую он бережет, имя, которое он скрывает, и
шпага, которую он пускает в ход.
Двойная картина, которую мы сейчас бегло обрисовали, встречается в известный момент
в истории всех монархий, но особенно ярко она обнаруживается в Испании конца XVII
века. Итак, если только автору удалось выполнить эту часть своего замысла, — в чем он не
очень уверен, — в предлагаемой читателю драме первая половина испанского дворянства
найдет свое выражение в лице дона Саллюстия, а вторая — в лице дона Цезаря. Они —
двоюродные братья.
Здесь, как и везде, набрасывая это изображение кастильской знати около 1695 года, мы,
понятно, не имеем в виду редкие и почтенные исключения… Продолжим нашу мысль.
Вглядываясь пристально в эту монархию и в эту эпоху, мы видим, что ниже знати,
расколовшейся надвое и до известной степени олицетворяемой двумя людьми, которых мы
сейчас назвали, шевелится в тени нечто великое, темное и неведомое. Это — народ. Народ,
у которого есть будущее и нет настоящего; народ-сирота, бедный, умный и сильный,
стоящий очень низко и стремящийся стать очень высоко; носящий на спине клеймо
рабства, а в душе лелеющий гениальные замыслы; народ, слуга вельмож, в своем несчастии
и унижении пылающий любовью к окруженному божественным ореолом образу, который
воплощает для него среди развалившегося общества власть, милосердие и изобилие. Народ
— это Рюи Блаз.
А над этими тремя людьми, которые, — если смотреть на них под этим углом зрения, —
заставляют жить и действовать на глазах зрителя три начала и в этих трех началах — всю
испанскую монархию XVII века, — над этими тремя людьми высится чистое и лучезарное
создание, женщина, королева, несчастная как женщина, ибо у нее словно и нет мужа;
несчастная как королева, ибо у нее словно и нет короля; склонившаяся, в приливе
царственного сострадания, а может быть, и женского чувства, к тем, кто стоит ниже ее, и
смотрящая вниз, тогда как Рюи Блаз, народ, смотрит вверх.
На взгляд автора, эти четыре соединенные таким образом фигуры, — не умаляя
значения второстепенных персонажей, усиливающих правдивость картины в целом, —
резюмируют самые яркие черты, которые представляла взору историка-философа
испанская монархия сто сорок лет тому назад. К этим четырем фигурам можно было бы,
пожалуй, прибавить пятую — фигуру Карла II. Но в истории, как и в драме, Карл II
Испанский — не личность, а тень.
Мы спешим оговориться, что сказанное нами не является объяснением Рюи Блаза. Это
только одна из сторон пьесы, это то впечатление, которое драма, если бы она заслуживала
серьезного внимания, могла бы, в частности, произвести на человека вдумчивого и
добросовестного, исследующего ее, скажем, с точки зрения философии истории.
Но как бы эта драма ни была незначительна, она, как и все на свете, имеет много других
сторон, и есть много иных способов рассматривать ее. Идея может, подобно горе,
предстать перед нами в нескольких видах. Это зависит от того, с какой точки мы смотрим.
Да простят нам слишком пышное сравнение, которым мы пользуемся только для того,
чтобы яснее выразить нашу мысль: Монблан, если на него смотреть из Круа-де-Флешер, не
похож на Монблан, каким мы его видим из Саланша. Тем не менее это все тот же Монблан.
Точно так же — переходя от великого к малому — и эта драма, исторический смысл
которой мы сейчас разъяснили, представилась бы нам в совсем ином виде, если бы мы
стали рассматривать ее с еще гораздо более возвышенной точки зрения — с точки зрения
чисто человеческой. В таком случае дон Саллюстий олицетворял бы безграничное
себялюбие и неустанную заботу, его противоположность, дон Цезарь, — бескорыстие и
беззаботность, в Рюи Блазе отразились бы гений и страсть, угнетаемые обществом и
устремляющиеся тем выше, чем сильнее этот гнет, и, наконец, королева олицетворяла бы
добродетель, подвергающуюся большой опасности вследствие скуки.
С чисто литературной точки зрения характер этого замысла, как он осуществлен в
драме, озаглавленной Рюи Блаз, снова изменился бы. В нем могли бы быть олицетворены
три высшие формы искусства. Дон Саллюстий воплощал бы драму, дон Цезарь —
комедию, Рюи Блаз — трагедию. Драма завязывает действие, комедия осложняет его,
трагедия разрубает.
Все эти подходы к данной драме правильны и вполне основательны, но ни один из них
не охватывает целого. Абсолютная истина заключается в совокупности произведения.
Пусть каждый находит в нем то, что он ищет, — и цель поэта, который, впрочем, не льстит
себя этой надеждой, будет достигнута. Философская тема Рюи Блаза — народ,
устремляющийся ввысь; человеческая тема — мужчина, любящий женщину;
драматическая тема — лакей, полюбивший королеву. Толпа, которая каждый вечер
теснится перед этим произведением, — ибо во Франции никогда не ощущалось недостатка
в общественном внимании к творческим попыткам ума, каковы бы они ни были, — толпа,
повторяем, видит в Рюи Блазе только последнюю тему, драматическую, — лакея, и, по-
своему, она права.
То, что мы сейчас говорили о Рюи Блазе, кажется нам несомненным и по отношению ко
всякой другой пьесе. Славные творения великих драматургов замечательны именно тем,
что они являют больше сторон для рассмотрения, чем все прочие. Тартюф смешит одних
людей и наводит ужас на других. Тартюф — забравшаяся в дом змея, или лицемер, или же
лицемерие. Он то человек, то идея. Для одних Отелло — чернокожий, любящий белую
женщину, для других он — выскочка, женившийся на дочери патриция; для одних это
ревнивец, для других это ревность.