Пилюли не помогут жертве пыток.
Я шкаф, что полон сотнями очков —
Нечищеных, невытертых, немытых![14]
Однажды я рассказал Данцелоту Два о письме, которое все еще носил при себе (в суматохе последних дней я почти забыл о нем), и попросил его прочесть.
— На моего крестного этот текст произвел такое впечатление, что он бросил писать. Думаю, тебе следует с ним познакомиться.
Я протянул Данцелоту Два сложенные страницы.
— Пожалуй, лучше не надо. Ведь оно же виновато в том, что мне дано выучить только одну книгу. Мне текст, наверное, вообще плохим покажется.
— Но хотя бы просмотри.
Вздохнув, Данцелот Два неохотно взялся за чтение. Уже несколько секунд спустя я словно бы перестал для него существовать. Его взгляд скользил по строчкам, он тяжело дышал, поначалу его губы шевелились беззвучно, затем он принялся читать вслух, В какой-то момент циклопчик засмеялся: сперва подхихикивал тихонько, потом расхохотался и под конец истерически загоготал, ударяя себя кулаком по коленке.
Когда он немного успокоился, на его единственный глаз навернулись слезы, и он тихонько заплакал, а на последних строках рукописи его взгляд остекленел. Несколько минут он сидел неподвижно, пока я не выдержал и не прервал молчание:
— Ну и как?
— Пугает. Теперь я понимаю, почему твой крестный во литературе перестал писать. Это лучшее, что я когда-либо читал.
— Не знаешь, случаем, кто бы это мог написать?
— Даже гадать не возьмусь. Если бы я когда-нибудь читал текст того, кто на такое способен, то обязательно бы запомнил.
— Данцелот послал автора в Книгород.
— Значит, он не добрался. Если бы он сюда приехал, то уже получил бы известность. Он был бы величайшим писателем Замо-нии.
— Я тоже так думаю. Однако письмо, в котором мой крестный советует ему туда поехать, каким-то образом попало в вашу Палату чудес.
— М-да. То письмо я знаю наизусть. Действительно загадка.
— Которую мне, вероятно, никогда не разгадать, — вздохнул я. — Вернешь мне рукопись?
Данцелот прижал к груди страницы.
— Можно мне сперва выучить письмо? — взмолился он.
— Конечно.
— Тогда оставь его у меня на день. Я никак не смогу его прямо сейчас перечитать.
— Почему?
— Боюсь, я тогда просто лопну, — улыбнулся Данцелот Два. — Никогда в жизни так не наедался текстом.
Ученик книжнецов
После я показывал рукопись еще нескольким книжнецам — приблизительно с тем же результатом: она восхищала всех, но ни один понятия не имел, из-под чьего пера она вышла. Многие хотели заучить текст, как правило, те, кто не был излишне обременен произведениями собственного писателя (в отличие от Гольго, например), и были очень даже не против взвалить на себя и другую литературу. Я научился любить книжнецов, как любил своих сородичей-драконгорцев. Возможно, даже чуть больше, ведь они так трогательно и заботливо относились ко мне. Клижнецы искали моего общества, поскольку в их глазах я был настоящим писателем или даже существом еще более интересным: тем, кто только хочет им стать, — уже готовых у них имелось в достатке. И каждый цеплялся за шанс внести свой вклад в формирование творческой личности, оказать прямое влияние на ее становление. В одночасье у меня оказалось сотни одноглазых крестных во литературе, которые самоотверженно обо мне заботились. И, как мой наставник Данце-лот Один, без устали давали мне всевозможные советы относительно будущих произведений.
И, как мой наставник Данце-лот Один, без устали давали мне всевозможные советы относительно будущих произведений. Эти советы разнились так же, как сами книжнецы:
«Никогда не пиши роман от имени дверной ручки!»
«Иностранные слова называются так потому, что большинству читателей они незнакомы!»
«Не вставляй в одну фразу слов больше, чем для них есть места».
«Если точка подобна стене, то двоеточие — двери».
«Прилагательное — естественный враг существительного».
«Если пишешь во хмелю, то перед тем, как отдать в печать, перечитай написанное на трезвую голову».
«Пиши с жаром, тем самым повествование польется рекой, чтобы его остудить».
«Примечания — как книги на самой нижней полке. Никто их не любит, так как чтобы прочесть, приходится нагибаться».
«В одной отдельно взятой фразе не должно быть больше миллиона муравьев, пусть даже она — научного труда о муравьях».
«Сонеты лучше всего писать на папиросной бумаге, а новеллы — на пергаменте».
«После каждой третьей фразы делай глубокий вдох».
«В жанре хоррор лучше всего пишется с мокрой тряпкой на загривке».
«Если какая-нибудь фраза напоминает тебе хобот слона, который пытается поднять орех, то лучше ее перекроить».
«Заимствовать у одного писателя — кража, у многих — сбор материала».
«Толстые книги потому толстые, что у автора не было времени выражаться короче».
На меня сыпался беспрестанный дождь доброжелательных рекомендаций, пояснений к тем или иным приемам и техникам, которые я все пытался заучить, но в памяти остались лишь самые очевидные. Довольно часто советы противоречили друг другу, и нередко вокруг меня вспыхивали дискуссии между двумя и больше книжнецами, обменивавшихся стрелами цитат.
Я стал новым смыслом жизни циклопчиков, живым подтверждением всех их трудов, в особенности их культа заучивания наизусть. На меня можно было изливать все, что в них накопилось. А они были твердо уверены, что их советы ложатся на благодатную почву и однажды дадут богатые всходы в виде романов, стихотворений и всего прочего, что я когда-нибудь выплесну на бумагу.