В его оправдание можно, пожалуй, заметить, что в определенные годы жизнь убегает невероятно быстро. Но день, когда нужно начать жить по своей последней воле, прежде чем ты завещаешь ее остаток, находится далеко впереди, и передвинуть его нельзя. Это стало Ульриху угрожающее ясно с тех пор, как прошло почти полгода, а ничего не изменилось. Пошевеливаясь в ходе маленькой и дурацкой деятельности, за которую он взялся, разговаривая, с удовольствием разговаривая слишком много, живя с отчаянным упорством рыбака, забрасывающего свои сети в пустую реку, не делая, однако, ничего, что соответствовало бы личности, каковую он все?таки представлял собой, причем нарочно не делая, Ульрих ждал.
Он ждал позади своей личности, поскольку это слово обозначает часть человека, сформированную миром и жизненным путем, и его спокойное, отгороженное ее плотиной отчаяние поднималось все выше день ото дня. Он находился в самой бедственной поре своей жизни и презирал себя за свои упущения. Являются ли великие испытания привилегией великих натур? Он рад был бы поверить этому, но это неверно, ибо и у простейших нервных натур есть свои кризисы. Значит, единственным, с чем он, в сущности, оставался в этом великом смятении, была та доля невозмутимости, которой обладают все преступники и герои, это не мужество, не воля, не вера, а просто способность упрямо держаться за самого себя, которую так же трудно вытряхнуть, как жизнь из кошки, даже совсем уже растерзанной псами.
Если угодно представить себе, как живет такой человек, когда он один, то рассказать можно разве только, что ночью в комнату глядят освещенные окна, а мысли, побывав в употреблении, сидят вокруг, как клиенты в передней адвоката, которым они недовольны. Или, может быть, что однажды в такую ночь Ульрих открыл окна и, глядя на по?змеиному голые стволы деревьев, на странную гладкость и черноту их изгибов между снежными одеялами макушек и земли, вдруг почувствовал желание спуститься в сад прямо в пижаме; ему хотелось ощутить холод всей кожей. Сойдя вниз, он выключил свет, чтобы не стоять перед освещенной дверью, и только из его кабинета свет крышей вдавался в темень. Одна дорожка вела к решетке выходивших на улицу ворот, эту дорожку различимо?темно пересекала другая. Ульрих медленно пошел ко второй. И вдруг высившаяся между кронами деревьев темнота фантастически напомнила ему исполинскую фигуру Моосбругера, а голые деревья показались ему на редкость телесными, безобразными и мокрыми, как черви, и все же такими, что хотелось обнять их и припасть к ним с залитым слезами лицом. Но он этого не сделал. Сентиментальность этого порыва оттолкнула его сразу же, как только коснулась его. Сквозь молочную пену тумана перед решеткой сада в этот миг проходили запоздалые прохожие, и он, наверно, показался им сумасшедшим, когда его фигура в красной пижаме выделилась вдруг среди черных стволов, но он твердо ступил на дорожку и пошел, относительно удовлетворенный, обратно в дом, ибо если что?то было припасено для него, это должно было быть нечто совсем другое.
63
У Бонадеи видение
Когда утром, последовавшим за этой ночью, Ульрих поднялся поздно и очень разбитый, ему доложили о приходе Бонадеи; после ссоры они ни разу не виделись.
Во время разлуки Бонадея много плакала. В эту пору Бонадея часто чувствовала себя поруганной. Она часто вибрировала, как приглушенный барабан. У нее было много приключений и много разочарований за это время. И хотя воспоминание об Ульрихе тонуло при каждом приключении в глубоком колодце, оно после каждого разочарования снова выплывало оттуда; беспомощное и укоризненное, как одинокая боль на лице ребенка. Мысленно Бонадея уже сто раз просила у него прощения за свою ревность, «наказывая», как она это называла, свою «злую гордыню», и наконец она решилась предложить ему заключить мир.
Когда она сидела перед ним, она была мила, грустна и красива и чувствовала какую?то муть в животе. Он стоял перед ней «как юноша». Его кожа мраморно отполирована, думалось ей, великими событиями и дипломатией. Она никогда еще не замечала, как много силы и решительности в его лице. Она с удовольствием капитулировала бы всем своим существом, но она не осмеливалась заходить так далеко, а он не делал никаких попыток призвать ее к этому. Такая холодность была несказанно печальна для нее, но огромна, как статуя. Бонадея внезапно взяла его опущенную руку и поцеловала ее. Ульрих задумчиво погладил ее по волосам. Ее ноги самым женственным на свете образом ослабели, и она готова была упасть на колени. Ульрих мягко прижал ее к стулу, принес виски с содовой и закурил.
— Дамы не пьют по утрам виски! — запротестовала Бонадея; на миг она снова обрела силу обидеться, и кровь ударила ей в голову, ибо ей показалось, что простота, с какой Ульрих предложил ей такой грубый и, как она считала, распутный напиток, содержит жестокий намек.
Бонадея внезапно взяла его опущенную руку и поцеловала ее. Ульрих задумчиво погладил ее по волосам. Ее ноги самым женственным на свете образом ослабели, и она готова была упасть на колени. Ульрих мягко прижал ее к стулу, принес виски с содовой и закурил.
— Дамы не пьют по утрам виски! — запротестовала Бонадея; на миг она снова обрела силу обидеться, и кровь ударила ей в голову, ибо ей показалось, что простота, с какой Ульрих предложил ей такой грубый и, как она считала, распутный напиток, содержит жестокий намек.