Эти по?ночному тихие письма, заполнявшие его ум и днем, он потом потерял; да таково и было, вероятно, их назначение. Вначале он еще много писал в них о своей любви и всякого рода мыслях, ею внушаемых, но вскоре это стало все больше вытесняться пейзажем. Солнце поднимало его по утрам, и когда рыбаки были в море, а женщины и дети возле домов, он и осел, ощипывавший кусты и мшистые склоны скал между двумя маленькими поселками острова, казались единственными высшими живыми существами на этом рискованно выпятившемся клочке земли. Он подражал своему товарищу и поднимался на какую?нибудь каменную гряду или располагался где?нибудь на кромке острова в обществе моря, скал и неба. Сказано это без всякой претенциозности, ибо разница в размерах пропадала, да, впрочем, и разница между духом, животной и мертвой природой тоже пропадала в таком единении и уменьшались всякого рода различия между вещами. Говоря совершенно трезво, эти различия, конечно, не пропадали и не уменьшались, но они теряли значение, ты не был больше «подчинен никаким установленным людьми разграничениям» — в точности так, как то описывали объятые мистикой любви верующие, о которых юный лейтенант?кавалерист ничего ровным счетом тогда ЕС знал. Он и не задумывался об этих явлениях, — как иной раз, словно охотник, напавший на след дичи, идешь по следам какого?нибудь наблюдения и обдумываешь его, — он даже, пожалуй, не замечал их, но он вбирал их в себя.
Он погружался в пейзаж, хотя это в равной мере было невыразимым парением, и если мир проникал в его глаза, то смысл мира пробивался к нему изнутри беззвучными волнами. Он оказался в сердце мира; от него до далекой возлюбленной расстояние было такое же, как до ближайшего дерева; внутреннее чувство соединяло существа без пространства — подобно тому как во сне два существа могут пройти одно сквозь другое, не смешиваясь, и меняло все их отношения. В остальном же это состояние ничего общего со сном не имело. Оно было ясным и переполнено ясными мыслями; только ничего в нем не направлялось причиной, целью, плотским желанием, а все расширялось кругами, снова и снова, как если бы бесконечная струя вливалась в бассейн с водой. И это?то он и описывал в своих письмах, ничего больше. Это был совершенно изменившийся облик жизни; все, составлявшее этот облик, не находилось в фокусе обычного внимания, теряло резкость контуров и виделось, пожалуй, немного расплывчато и туманно; но из других центров оно явно опять наполнялось нежной определенностью и ясностью, ибо все вопросы и факты жизни приобретали ни с чем не сравнимую кротость, мягкость, покойность и одновременно совершенно иной смысл. Если, к примеру, мимо руки думавшего проползал жук, то это не было приближением, сближением и удалением и не было человеком и жуком, а было неописуемо трогавшим сердце событием; даже и не событием, а, хоть оно и протекало, состоянием. И с помощью таких тихих открытий все, что вообще составляет обычную жизнь, получало, где бы Ульрих с этим ни сталкивался, совершенно иной смысл. И в этом состоянии любовь его к майорше тоже быстро приняла предопределенный ей облик. Он иногда пытался представить себе эту женщину, о которой не переставал думать, и вообразить, чем занята она сию минуту, в чем ему сильно помогало точное знание ее быта; но как только это удавалось и он видел перед собой возлюбленную, его чувство, ставшее таким ясновидящим, слепло, и он поневоле старался поскорее свести ее образ к блаженной уверенности в существования для него где?то великой возлюбленной. Прошло немного времени, и она вовсе превратилась в безличный энергетический центр, в невидимый генератор его просветлений, и он написал ей последнее письмо, где объяснил, что жизнь ради великой любви не имеет, собственно, ничего общего с обладанием и желанием «будь моей», относящимися к области накопительства, приобретательства и обжорства. Это было единственное письмо, им отправленное, это, пожалуй, был апогей его любовной болезни, вскоре после которого она вдруг кончилась и прошла.
33
Разрыв с Бонадеей
Бонадея тем временем, устав глядеть в потолок, растянулась плашмя на диване, ее нежный материнский живот дышал в белом батисте, не стесненный корсетом и шнурками; она называла эту позу «собраться с мыслями». Ей подумалось, что ее муж не только судья, но и охотник и порой с блеском в глазах говорит о преследующих дичь мелких хищниках; ей почудилось, что из этого должно последовать что?то благоприятное и для Моосбругера, и для его судей. С другой стороны, однако, ей не хотелось давать мужа в обиду любовнику в чем?либо, кроме любви. Ее семейная честь требовала, чтобы глава дома представал человеком достойным и уважаемым. Поэтому она не пришла ни к какому решению. И пока это противоречие, как две бесформенно слившиеся стаи туч, тоскливо омрачало ее горизонт, Ульрих наслаждался свободой следования за своими мыслями. Продолжалось это, однако, довольно долго, и поскольку Бонадея так и не придумала ничего, что могло бы повернуть дело, к ней снова вернулась досада на оскорбительную небрежность Ульриха, и гремя, которое он пропускал, не заглаживая своей вины, стало ее раздражающе тяготить.