— Не стану с уверенностью утверждать, — продолжал Арнгейм многозначительно, — что граф Лейнсдорф замечает, как ваш кузен в роли секретаря посрамляет его доверие — конечно, только в идеологическом смысле, добавлю сразу — своим скепсисом в отношении великих планов и насмешливым саботажем. Я опасался бы, что его влияние на графа Лейнсдорфа неблагоприятно, если бы этот истинный пэр не сжился с великими традиционными чувствами и идеями настолько прочно, что, вероятно, может позволить себе такое доверие.
Это была сильная и заслуженная аттестация Ульриха, но Диотима не обратила на нее особого внимания, находясь под впечатлением другой части арнгеймовского высказывания, по смыслу которой поместьями можно было владеть не как помещик, а для психического массажа; она нашла это великолепным и дала волю воображению, представив себя супругой в таком поместье.
— Я иногда восхищаюсь тем, — сказала она, — с какой снисходительностью судите вы о его сиятельстве! Ведь это же в конце концов уходящий в прошлое период истории?
— Да, конечно, — отвечал Арнгейм, — но простые добродетели, которые так образцово развила эта каста, мужество, рыцарственность и самодисциплина, всегда сохранят свою ценность. Одним словом, аристократ! Я научился все больше ценить аристократизм и в деловой жизни.
— Значит, аристократ — это почти как стихи? — спросила Диотима задумчиво.
— Вы сказали замечательную вещь! — подтвердил ее друг. — В этом тайна полнокровной жизни. Руководствуясь одним только разумом, нельзя ни быть нравственным, ни заниматься политикой. Разума недостаточно, решающие дела творятся помимо него. Люди, достигшие чего?то великого, всегда любили музыку, стихи, форму, дисциплину, религию и рыцарственность. Я даже осмелюсь утверждать, что только люди, которые это любят, знают счастье! Ибо это и есть те, не поддающиеся, как говорится, учету факторы, что составляют настоящего аристократа, настоящего мужчину, и даже в восхищении толпы актером можно различить непонятный остаток всего этого. Но возвращаюсь к вашему кузену. Неверно, конечно, что люди делаются консервативнее, когда они просто слишком разленятся для разгула, нет, все мы рождаемся революционерами, но в один прекрасный день замечаешь, что просто хороший человек, каковы бы ни были его умственные способности, человек, стало быть, надежный, веселый, храбрый, верный, не только доставляет тебе неслыханное наслаждение, но и есть то реальное земное вещество, в котором заключена жизнь. Это мудрость подержанная, но она означает решающее изменение вкуса, переход от вкуса юности, направленного, разумеется, на экзотику, к вкусу зрелого человека. Я многим восхищаюсь в вашем кузене, а если это сказано слишком сильно, ибо отвечать можно далеко не за все, что он говорит, то я, пожалуй, сказал бы, что люблю его, ибо в нем есть что?то необычайно свободное и независимое при всей его внутренней жесткости и странности; этим?то сочетанием свободы и внутренней жесткости он, может быть, и обаятелен, но человек он опасный из?за своей инфантильной моральной экзотичности и своего развитого ума, который всегда ищет приключений, не зная, что, собственно, толкает его к ним.
77
Арнгейм как друг журналистов
Диотиме то и дело представлялся случай наблюдать на примере Арнгейма не поддающиеся учету факторы поведения.
Так, в частности, по его совету на заседания Собора (как несколько глумливо окрестил «Комитет по выработке директив в связи с семидесятилетием правления его величества» начальник отдела Туцци) иногда приглашались и представители крупных газет, и Арнгейм, хотя он присутствовал только в качестве неофициального гостя, пользовался у них таким вниманием, что всякая другая знаменитость оставалась в тени.
Ибо по какой?то не поддающейся учету причине газеты — это не лаборатории и опытные станции духа, чем они, ко всеобщему благу, могли бы быть, а обычно склады и биржи. Платон — возьмем его для примера, поскольку его наряду с десятком других называют величайшим мыслителем, — Платон, если бы он еще жил, наверняка был бы в восторге от мира газет, где каждый день можно сотворить какую?нибудь новую идею, заменить ее другой или утончить, где со всех концов света со скоростью, о какой он понятия не имел, стекаются новости и штаб демиургов готов тотчас же проверить, сколько содержится в них ума и реальности. Редакцию газеты он принял бы за тот «топос ураниос», небесное место идей, наличие которого он описал так убедительно, что и поныне все лучшие люди, когда они говорят со своими детьми или служащими, — идеалисты. И конечно, появись вдруг Платон сегодня в какой?нибудь редакции и докажи, что он действительно тот великий писатель, который умер больше чем две тысячи лет назад, он вызвал бы этим сенсацию и получил бы самые выгодные предложения. Окажись он потом в состоянии написать за три недели целый том философских путевых заметок и еще несколько тысяч своих широкоизвестных коротких рассказов, кое?что из своих старых произведений экранизировать, то ему, несомненно, долгое время жилось бы отлично. Но как только злободневность его возвращения прошла бы, а господин Платон все?таки пожелал бы реализовать одну из своих известных идей, которые целиком так и не осуществились, главный редактор предложил бы ему разве что писать иногда статеечки об этом для литературного приложения газеты (но как можно свободнее и живее, не таким тяжеловесным стилем, учитывая круг читателей), а заведующий литературным отделом прибавил бы, что такой материал он сможет печатать, увы, не чаще, чем раз в месяц, потому что надо ведь считаться и со множеством других талантов. И у обоих редакторов было бы потом чувство, что они очень много сделали для человека, который хоть и является Нестором европейских публицистов, но все?таки поотстал и по актуальности не идет ни в какое сравнение с таким, например, автором, как Пауль Арнгейм.
Что же касается Арнгейма, то он, конечно, никогда бы с этим не согласился, потому что тем самым было бы оскорблено его благоговение перед всем великим, но во многих отношениях он нашел бы это очень понятным. Сегодня, когда говорят наперебой все, что угодно, когда пророки и жулики употребляют одинаковые выражения, разве что с маленькими различиями, вникать в которые ни у одного занятого человека нет времени, когда редакциям все время надоедают какими?то гениями, очень трудно верно определить ценность человека или идеи; полагаться можно, собственно, только на слух, чтобы судить, когда бормотанье, верещанье и шарканье перед дверью редакции достаточно громки, чтобы впустить их внутрь как голос общественности. С этого момента, правда, гений вступает в другое состояние. Он уже не пустяк, занимающий литературную или театральную критику, чьи противоречия читатель, какого желает себе газета, принимает всерьез не больше, чем детскую болтовню, нет, он переходит в ранг факта со всеми вытекающими отсюда последствиями.