— Это совпадает с моими выводами, — подтвердил Штумм.
— Только все не так ретивы, как ты, чтобы искать обобщения, — продолжал Ульрих. — После прошлых усилий мы попали в полосу спада. Представь себе только, как это происходит сегодня. Когда выдающийся человек приносит в мир какую?нибудь идею, ее сразу захватывает процесс разделения, состоящий из симпатии и антипатии; сначала поклонники выхватывают из нее большие лоскутья, какие для них удобны, и разрывают своего учителя на куски, как лисы падаль, затем слабые места уничтожаются противниками, и вскоре ни от какого достижения не остается ничего, кроме запаса афоризмов, которым и друзья и враги пользуются по своему усмотрению. Результат — всеобщая многозначность. Нет такого «да», чтобы на нем не висело «нет». Делай что хочешь, и ты нейдешь два десятка отличных идей, которые за это, и, «ели пожелаешь, два десятка таких, которые против этого. Можно даже подумать, что дело тут обстоит так же, как с любовью, ненавистью и голодом, где вкусы должны быть различны, чтобы досталось на всех.
— Отлично! — воскликнул Штумм, завоеванный снова. — Что?то похожее я сам уже говорил Диотиме! Но не находишь ли ты, что в этом беспорядке следовало бы усмотреть оправдание военной службы? А я все?таки стыжусь поверить в это хоть на минуту!
— Я посоветовал бы тебе, — сказал Ульрих, — навести Диотиму на мысль, что по причинам, нам еще неизвестным, бог, кажется, устанавливает на земле эпоху физической культуры; ведь единственное, что дает какую?то опору идеям, это тело, к которому они принадлежат, а кроме того, ты, как офицер, получил бы тогда известное преимущество.
Маленький толстый генерал отпрянул.
— Что касается физической культуры, то тут я ничем не лучше, чем очищенный персик, — сказал он после паузы с горьким удовлетворением. — И еще скажу тебе, что о Диотиме я думаю только порядочно и хочу оставаться в ее глазах порядочным человеком.
— Жаль, — сказал Ульрих, — твои намерения достойны Наполеона, но эпоха, которую ты застал, для них не подходит!
Генерал принял насмешку с достоинством, которое дала ему мысль пострадать за даму своего сердца, и сказал после некоторого раздумья:
— Во всяком случае благодарю тебя за твои интересные советы.
86
Король от коммерции и слияние интересов души и тела, а также: Все дороги к уму идут от души, но ни одна не ведет назад
К тому времени, когда любовь генерала отступила перед его восхищением Диотимой и Арнгеймом, Арнгейму давно уже следовало принять решение больше не возвращаться.
Вместо этого он делал все, чтобы задержаться надолго; он удерживал за собой комнаты, которые занимал в отеле, и было такое впечатление, что в его беспокойной жизни наступило затишье.
Мир потрясало тогда многое, и тот, кто к концу тысяча девятьсот тринадцатого года был хорошо информирован, видел перед собой клокочущий вулкан, хотя внушаемое мирным трудом убеждение, что этот вулкан никогда не извергнет лавы, царило везде. Оно было не везде одинаково сильным. Окна прекрасного старого дворца на Бальхаусплац, где исполнял свои обязанности начальник отдела Туцци, часто и поздно вечером бросали свет на голые деревья противоположного сада, и образованных гуляк, когда им случалось ночью проходить мимо, била нервная дрожь. Ибо так же, как святой Иосиф наполняет собой обыкновенного плотника Иосифа, название «Бальхаусплац» наполняло находившийся там дворец великой таинственностью, означавшей, что это одна из тех пяти?шести загадочных кухонь, где за занавешенными окнами вершится судьба человечества. Доктор Арнгейм был довольно хорошо осведомлен об этих процессах. Он получал шифрованные телеграммы, и время от времени к нему приезжал с доверительной информацией из правления фирмы кто?нибудь из его служащих, фасадные окна его апартаментов в отеле тоже часто бывали освещены, и наблюдатель с богатым воображением мог бы подумать, что здесь бодрствует второе, противоборствующее правительство, новейший, тайный оплот экономической дипломатии.
Арнгейм, кстати, и сам никогда не упускал случая создать такое впечатление; ведь без того, что внушает окружающим его внешняя сторона, человек — это только водянистый плод без кожуры. Уже за завтраком, каковой он по этой причине съедал не в одиночество, а в открытом для всех зале отеля, он с административным искусством опытного правителя и тихой вежливостью человека, знающего, что за ним наблюдают, отдавал ежедневные распоряжения стенографировавшему их секретарю; ни одного из них не хватило бы на то, чтобы доставить радость Арнгейму, но деля место в его сознании не только между собой, но еще и с утеснявшими их там стимулами завтрака, они невольно вырастали в высоту. Вероятно, человеческий талант вообще — и это была одна из его любимых мыслей — нуждается в известном стеснении, чтобы развернуться вовсю; действительно, плодотворная полоса между озорной свободой мысли и малодушной неспособностью сосредоточиться, полоса эта, как известно каждому, кто знает жизнь, чрезвычайно узка. Но кроме того, Арнгейм был убежден еще, что очень важно, кого именно осеняет мысль; ведь известно, что на новые и значительные мысли редко нападает кто?то один, а с другой стороны, мозг человека, привыкшего думать, непрестанно родит мысли различной ценности; поэтому законченность, действенную, успешную форму идеи должны всегда получать извне, не только из мышления, а из всей совокупности личных обстоятельств. Вопрос ли секретаря, взгляд ли на соседний столик, приветствие ли вошедшего — но что?нибудь в этом роде каждый раз вовремя напоминало Арнгейму о необходимости делать из себя импозантную фигуру, и эта цельность облика тотчас же передавалась его мышлению. Этот жизненный опыт он обобщил в отвечавшей его потребности убежденности, что думающий человек всегда должен быть одновременно человеком действия.