— Пустишь ли в дом, Бенре-мут? — спросил я.
Она повела плечами.
— Входи! Входи, воин, если нет у тебя другого жилища.
Подхватила девочку на руки, шагнула вслед за мной и села на ложе у стены. Я остался стоять. Глядел на нее и малышку и не мог наглядеться.
— Слышала я от соседских детей, что пришел из пустыни семер с солдатами, сидит в кабаке и пьет. — Ее голос был ровен и тих. — Давно я с этим семером не встречалась. Годы прошли. Забыла уже, как выглядит, и вспоминать не хочу.
— Что ты такое говоришь, Бенре-мут? — промолвил я. — Можно ли забыть Хенеб-ка, если держишь на коленях его дочь?
И тут я увидел такое, чего не видел никогда: по щеке Бенре-мут скатилась слезинка.
— Нефру-ра не твой ребенок, — сказала она.
— У нее мои глаза. Карие, а не серые.
— У многих роме карие глаза, Хенеб-ка.
— Значит, был другой роме?
— Был и есть. Та-Кем большая страна, и мужчин в ней много.
Я не верил ни единому ее слову. Обида говорила в ней, обида, горечь и желание побольнее уколоть меня, ведь я и в самом деле был виновен — не стоял у входа, когда Бенре-мут разрешилась от бремени, не принес малышке колыбель и полотно, не наполнил ларь мукой, а кувшины — медом, чтобы они не голодали, не пригнал коз и овец; словом, ничего не сделал, как положено мужчине и отцу.
Вместо этого я дрался на Синае и, заботами шакала Хуфтора, угодил в каменоломню… И хоть это меня не оправдывало, я ждал, что через миг или два бросится она ко мне, обнимет и скажет: вот твоя Бенре-мут и вот Нефру-ра, твоя дочка! Но время шло, а Бенре-мут была неподвижна.
— У этого другого имя есть? — спросил я.
— Есть. Урджеба, — раздалось в ответ.
— Урджеба? Кто он такой?
— Не все ли равно, Хенеб-ка? Он заботится обо мне, я плачу ему за помощь — что есть у меня, тем и плачу. Я уже не юная девушка и не могу питаться запахом фиников и утренней росой. У меня ребенок.
Она не сказала: его ребенок. Значит, мой?..
Горько, горько… Горько, потому что пришел я сюда не с золотыми сфинксами на плечах, не с серебром в кошеле, не с лошадьми, груженными припасами… Не чезу я больше, а беглый каторжник, и нечего дать мне Бенре-мут и своему ребенку. Не в военной тунике я, а в лохмотьях, и в мешке моем не подарки, а обоймы к «сенебу». Как пришел, так и уйду. Четыре года не было меня, а теперь и вовсе не будет; уплыву за море и стану, как сказала мать Исида, пальмой с облетевшею листвой…
У стены раздался шорох. Я вышел, стискивая рукоять клинка. Наступила ночь, но в лунном свете я видел фигуру и лицо мужчины — немолодого, лет на десять постарше меня, и, кажется, знакомого. Роме, не мешвеш. Сборщик податей. Урджеба!
— Чего тебе надо? — спросил я.
— А тебе? Зачем ты сюда явился? — В голосе его клокотала злоба. — Амон видит, это моя женщина, не твоя!
Сказал, будто ножом резанул. Моя женщина, не твоя! Услышь я такое про Сенисенеб или Нефертари, не очень бы удивился и в ярость не пришел — те до меня утешали многих и будут еще утешать, во имя Хатор и кошелька с пиастрами. Просто с ними, с этой Сенисенеб и с этой Нефертари: не успеешь пояс расстегнуть, а они уже лежат, раздвинув ноги. Но у Бенре-мут не только это я искал, не к одному лишь телу ее тянулся, а было между нами что-то другое, чему и слов не подберешь. Какие слова у солдата? Мы любовных песен не поем. Давай-ка, девушка, по-быстрому, ждут меня приятели и пиво в кабаке…
— Чья она женщина, ей решать, — произнес я. — Но сегодня, Урджеба, уходи! Побереги свою глотку! Горит мое сердце, и кулаки зудят! Останешься, переселю тебя в Поля Иалу!
Сборщик испуганно отшатнулся, забормотал, перечисляя меры зерна, кувшины масла и свертки ткани, что носил он Бенре-мут. Носил и будет носить, подумалось мне. Ярость кружила голову, гнев туманил разум. Я вытащил клинок, с лязгом вогнал его обратно в ножны и сказал:
— Будь к ней милосерден, Урджеба. Я вернусь и воздам тебе за доброту. И за зло воздам тоже. Иди!
Что еще я мог сделать, чем ей помочь? Только припугнуть павиана, купившего ее за масло и зерно…
Он исчез в темноте, а я вернулся в дом. Там было тихо, лишь потрескивал фитиль в горящей лампе да вздыхала уснувшая девочка. Чья? Моя или Урджебы? У него тоже были карие глаза… Кровь моя кипела, но спросить я не решался. Вместо этого сказал:
— Ты могла бы стать его женой или хотя бы жить в его доме.
— У него есть жена, старая жена, которая ему надоела. Есть две служанки-наложницы. Есть еще одна женщина. Я. — Бенре-мут помолчала. — Я могу прясть, но кто купит пряжу? Я могу ходить за козами и выращивать овощи, но кто наймет меня? Можно пойти в служанки к тем, кто побогаче. Но служанка здесь обязана согревать ложе хозяина… Так не все ли равно, в его ли я доме или в своем, — он платит, я повинуюсь.
Но служанка здесь обязана согревать ложе хозяина… Так не все ли равно, в его ли я доме или в своем, — он платит, я повинуюсь.
— Прежде ты как-то обходилась.
— Прежде у меня не было ребенка. Прежде я видела твое лицо до Разлива и после него. Видела в месяцы тот и месори и в месяц мехир. [44]
— Я не мог приехать, Бенре-мут. Не мог! Я сражался на Синае, а потом… — В горле у меня пересохло. — Потом случилась беда.
Она спросила равнодушно:
— Что за беда, Хенеб-ка? Ты был ранен? Не получил награды за какой-то подвиг? Соблазнил жену начальника и впал в немилость?
— Видит Амон, ты почти угадала: я впал в немилость, только жены начальников тут ни при чем. Я совершил проступок, Бенре-мут, был разжалован и попал в лагерь. И теперь я бегу с другими людьми, с теми, кто сидел в том лагере, бегу от гнева фараона на чужбину. Пойдешь ли ты со мной?
Зря я это сказал. Даже в неверном свете лампы видел я, как изменилось ее лицо, как задрожали губы, побледнели щеки. Не было в ней больше ни обиды, ни напускного равнодушия, но и колебаний не было тоже.
— Ты бежишь в пустыню, мой бедный Хенеб-ка, а пустыня не место для малых детей, — промолвила она. — Но ты меня вспомнил и пришел. Спасибо за это тебе и матери Исиде.
Лампа мигнула и погасла. Мы долго сидели в темноте, сидели и молчали, не видя лиц друг друга. И думал я, что не одних наград меня лишили, не только чести, звания и сфинксов на плечах, а отняли нечто большее — женщину мою и моего ребенка. И проклял я в эти мгновения шакала Хуфтора, и фараона Джо-Джо, и всю его династию, и все его законы. А когда завершилось наше молчание, Бенре-мут сказала:
— Теперь иди, Хенеб-ка. Урджеба ревнив — за то, что ты здесь, будет меня бить.
Я скрипнул зубами.
— Амон видит! Пойду и сверну ему шею!
— Это и я могла бы сделать — силы в нем как в курице. Но если он умрет, мы с дочкой будем голодать.
Не о себе она думала, и я молчаливо с ней согласился. Ничего не мог я ей оставить, даже часть серебра Саанахта, ибо принадлежало оно не мне, а всем беглецам. Был бы тут римский прокуратор, взял бы я с него аванс денариями… Но что мечтать о несбыточном! До Юлия Нерона Брута и его денежного сундука оставалось еще много сехенов.
Я призвал к Бенре-мут милость Исиды, поднялся и вышел. Луна висела над оазисом, мерцали в небе звезды, и где-то вдали за барханами тявкал шакал. У соседнего дома маячили две тени, поменьше и покрупнее, и слышался шепот — мой воин уговаривал девицу:





