Великий стол

В решении Юрия Петр Босоволков увидел спасение себе и яростно кинулся собирать, упрашивать, льстить и стращать всех, от кого так ли, иначе зависело решение думы боярской.

Да, впрочем, рядовых московских служилых бояр и думцев, что были из старинных местных родов, даже уговаривать много не пришлось. Они присиделись, вросли корнями в землю Москвы, у них не было вотчин инуды, ни связей, ни громкого имени, за которое одно в ином княжестве дали бы им землю и власть. В иной волости, у чужого князя, они были бы ничто: городовыми служилыми людьми разве, а уж ни в думе сидеть, ни ратями править им бы уже не пришлось. У них, у многих, и не было тех тяжких дум и колебаний совести, что у Протасия с Бяконтом. Когда-то враждебно встретив Данилу, ибо он ломал привычный порядок вещей, они теперь приспособились и готовы были служить детям удачливого князя, лишь бы удача не отворотила от сыновей Даниловых. Те, что помельче, и вовсе судили по землям, ибо искус земного, животного (ж и в о т — жизнь и добро разом) тем сильнее, чем беднее, н у ж н е е человек. Над властью скопленного добра, над властью дум о добре, о зажитке, над самым подлым в человеке — над искушением все дела человеческие мерить мерою земного, плотского, «матерьяльного» начала, объяснять духовные движения земными низменными поводами, — над всем этим подняться можно или в самом низу, когда вся собина (собственность) твоя — две руки и рабочий навычай в этих руках, или уж — пройдя до самого верху весь искус золотого тельца, все долгие ступени земного суетного успеха, чинов, мест, званий, почестей и наград, и уже пройдя, пренебречь, отбросить, пережив и изведав утехи плоти и поняв, что не в них, не в земном добре, а в добре ином, в человечьих доброте и дружестве — главное жизни, а все плотское, — это лишь вериги, лишь цепи мрака на вечном сиянии духовного. Путь души человеческой — от простоты изначальной, через мрак суетного и мирского к новому свету, — путь этот еще не был проделан ими, боярами московскими. Свои вотчины да подачки от князя, скрыни с нажитою казною определяли для них всё.

Но и за всем тем был страх: а вдруг да и не удержится князь Юрий? Эко дело замыслил! Робели. Впервые за много лет недобро и зорко озирали своих и чужих. Что тысяцкой, что держатель градской скажут? Оба ведь из ентих, из наезжих, находников! Мы-то родовые, кондовые! Черменковы, вон, от князя Редеги касожского самого! А хоть и от касожского князя — смотрели все ж на больших: «Как они, так и мы!» А Бяконт сказался хворым, да и видно! Всегда такой подбористый, вожеватый, бороду расчешет — волос к волосу кладет, — а нынче измят, раскосмачен, еле прибрел на совет! (Федор не столь и болен был, да у самого детские вопрошания первенца не шли из головы — за болезнью решил отсидеться.) И все сошлось на Протасии-Вельямине. Как он. Как он, так и Бяконт, как Бяконт, так и все московиты. А что пришлые рязане колготят, дак и перемолчать могут, без году неделя на Москве!

Князь Юрий в нетерпении ерзает на деревянном изузоренном стольце с серебряными накладками. Ерзает, ладонями сильно надавливая, гладит резные подлокотники княжеского престола. (Ладони свербят: кажинный раз, как чего хочется, дак так бы и кожу содрал с рук!) Братья князя московского молчат, супясь. Бояре шепчутся по лавкам. Рязанские рвутся в бой. Волынец Родион готов за саблю схватиться, да без сабель в думе-то! И духота. Жарынь.

Решись, Протасий, тысяцкий града Москвы, решись! Молви слово твердое! На тебя вся надея. Запрети рыжему Юрию рушить волю Владимирской земли! Укроти всех этих жадных и падких до серебра людишек! Изжени изменника князю своему, Петьку Босоволка! И Родиона неча слушать. О селе своем под Весками, что на Переславском озере, хлопочет Родион и ни о чем не думает больше! Что ты решал, что думал о днесь? Что решил вчера ввечеру, о чем передумал было седня о полдён? Чего не сказал княгине своей ночью в постели? Зачем ввечеру ходил на конюшни глядеть коней? Почто прошал у дворового, все ли кованы кони? Нет, не уйдешь ни от себя, ни от судьбы своей. И кони те нынче спокойно простоят в стойлах. Решил ты, Протасяй-Вельямин, и нету спасения роду твоему!

Юрий в думе боярской кожей почуял, почти понял было, на что он идет. Потом, как камень, пущенный из пращи, он будет лететь и лететь до конца, не останавливаясь, безоглядно, без терзаний и дум, с одною неистовой жаждой успеха… Потом. Но сейчас, в этот миг, когда решение думы московской легло на его плечи, дрогнул он. И счастье Юрия (и несчастье других), что была в нем легкость мысли, незаботность, нежелание, да и неуменье додумывать все до конца и соразмерять свое «хочу» с судьбами людей и страны.

Как в детстве, обиженный, кинулся он к матери. Но что могла ему сказать толстая обрюзгшая женщина, за краткий срок со смерти Данилы порастерявшая уже прежнюю властность свою? За мужем была и сама госпожа, а теперь оробела, думала уже о монастыре, и повернись так, что все бы рассыпалось, нажитое Данилой, с легкостью пошла бы она куски собирать по Москве, на папертях ссорилась с другими нищенками и радовалась сытному угощению у какой-нибудь сердобольной до нищей братии купчихи. Только и сказала она ворчливо своему балованному старшенькому:

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177