— Переславской? Федора сынок? — И, на улыбчивый кивок ратника, спросил: — Батюшка благополучен?
— Передавали, приболел малость… — По смущению парня понял, что тому давненько нет вести из дому. Вот так бы и брякнуть: «Едешь ли со мною к великому князю Михайле?» Но вместо того вымолвил:
— К бою все готовы?
— Все, батюшка-боярин! Даве брони чистили и коней перековали почитай всех!
— Пойдете со мною?
— С тобою все головами ляжем! Пущай… Не думают…
Протасий внимательно оглядел парня. От смолисто вспыхнувшего факела посреди двора по лицу переяславца пробегали пляшущие тени. «Про князя Юрия хочет сказать!» — догадал боярин. Протянул раздумчиво, отвердевшими глазами глянув на недальний княжой терем:
— Главы положить легко… Не скучливо тутотка? Али уж породнело на Москве?
— Кабыть и породнело, Протасий Федорыч!
— Како мыслишь о войне? — почти решась, вопросил воевода.
Переяславец («Мишук, вот как его зовут, Мишук!» — вспомнил Протасий наконец) горячо и волнуясь — не то зарозовев, не то пламя так легло ему на лицо в этот миг, — отмолвил:
— Ты, батюшка, не сумуй! Мы выстоим! Мы за тебя, за Москву животы складем, все заедино! Никоторому другому из бояр у нас веры нет, то мы и князю скажем! И противу тверичей выстоим, прикажи только!
— Ну, что ж… — помолчав, отозвался Протасий и опять, туманно, глянул поверх головы парня на княжеский терем. (Охота говорить об измене князю пропала у него после горячих слов ратника.) — Ну что ж… — Он постоял и, не зная, что еще сказать, молча кивнул головою.
А Мишук, когда боярин, оставя его, двинулся по двору, вдруг остро пожалел, что не нахрабрился сказать о главном, о том, что князь Юрий не прав в этой войне, и что ежели тысяцкий решит противустать князю, то и тогда они, молодшие, поддержат своего господина… И скажи Мишук это боярину, кто знает, как бы повернуло одно его слово грядущую судьбу Москвы?
В темноте, узнав боярина, к Протасию подошел дворский с отчетом, потом прискакавший с Пахры ратный холоп, потом двое старост, приведших ополчение из Воробьева и Красного… Протасий всем отвечал, во все входил, отдавал приказы, которых должен был бы — пожелай он помочь князю Михаилу — не отдавать или, напротив, отдавать приказы прямо противоположные нынешним — отослать, например, назад ополчение из Красного, распустить по домам те полторы тысячи мужиков, что стянул он за эти дни на защиту города, отогнать конские табуны за Пахру, да и мало ли что! Тысяцкий Москвы, коли захочет, возможет и всю рать московскую порушить и разогнать так, что нечем и не с кем станет противустать Михайле. И, однако, он продолжал делать то, что было во вред Михаилу и на пользу Юрию. Продолжал отдавать дельные наказы холопам, и все не мог додумать, не мог поймать той единственной, самой главной мысли, которую должно было додумать ему именно теперь. И уже редело, светлело и серело небо, и уже третий факел переменял сторож в кованом кольце на дворе, когда Протасий, с запавшими глазами, вновь поднялся по ступеням крыльца и тут, наверху на гульбище, понял, что теперь, когда город готовится к бою, ему особенно трудно уехать, особенно трудно предать — не Юрия, нет, — честь свою предать, свое право и свое уменье делать все это: двигать тысячами людей, которые пойдут за ним на смерть (и пойдут потому, что верят ему, а не Юрию!), и — совсем невозможно оставить их всех теперь, в грозный час народной беды, — хоть беду эту и накликал на город сам князь Юрий Данилыч, — раньше, позже, но не теперь! И сурово озрел он еще раз свой двор и по-за двором суетящуюся предутреннюю Москву. Вспомнил горячую речь ратника Мишука (верно, уже сменился и спит в молодечной избе) и, с почти отрешенною, уже покаянною грустью, княжича Александра, которого, так складывалась судьба, должен будет он, ежели не уедет, предать на этот раз ради изверга и убийцы Юрия… Подумал так, отворотив лицо, полез в терем, в изложню, соснуть мал час в передрассветной, ломкой, точно весенний лед, тишине.
Уже почти решив, что не оставит града, Протасий у самых дверей изложни столкнулся со старшим сыном Данилою. Тот был румян со сна и бодр.
— Батя, не спишь! Я уж услыхал тебя на дворе, дак дай, думаю, выйду! Беда какая ли?
Протасий отмотнул головой. Вся кровь бросилась к сердцу, когда узрел сына. Схватил Данилу за твердые предплечья, притянул к себе, глянул близко-близко, глаза в глаза. Что ж, Юрий Данилыч, и парней моих не пожалеешь? Не пожалеет ведь! Дак не отдам псу! Пущай Господь в горней выси рассудит нас с тобою, московский князь!
— Ты што, батя, батюшка? — отревоженно прошал Данила.
— Так… Устал я, сынок, малость… Ты сходи тамо, за меня побудь… Коломенская помочь должна подойти из утра…
— Будь в спокое, батюшка, справлю все!
Протасий наконец отпустил сына, легонько оттолкнул:
— Ступай.
— Так… Устал я, сынок, малость… Ты сходи тамо, за меня побудь… Коломенская помочь должна подойти из утра…
— Будь в спокое, батюшка, справлю все!
Протасий наконец отпустил сына, легонько оттолкнул:
— Ступай.
Сам отворил дверь и, низко сгибая голову, полез в изложню…
На Москве уже разноголосо заливались петухи. Данило, названный так в честь покойного князя, вышел на гульбище, глянул в заречье. В редеющих сумерках по Коломенской дороге тянулось конное и пешее войско — шла коломенская помочь. Перегнувшись через перила, Данила крикнул стремянного и велел подавать коня.