— Скоро мы все ваши церкви на мечети переделаем! Будете нашему Богу молиться!
К тому часу, когда дьякон Дюдько повел свою несчастную кобылу и был остановлен татарами, уже до того раскалилось все в городе — люди, камни, бревенчатые стены домов… Солнечным жаром заливало город, и в жару, в пыли, в скверне и ругательстве, как жаждущему море, маячило всем одно: восстание! Перекошенные лица мужиков, неистовые глаза, изнасилованных женок, ограбленные дворы с расхристанными настежь воротами — все кричало, взывало, молило об одном. И — началось.
Не Дюдько, так другой бы. Вместо того чтобы враз отдать повод и, заплакав, поворотить домой, он вцепился в узду своей лошади и, пихаясь, лягаясь сапогами, подворачивая голову, на которую сыпались удары татарских плетей, плюясь кровью, возопил к народу:
— Ратуйте!
А было пятнадцатое августа, праздник Успения Богородицы, город был полон народом, сошедшимся на богомолье, явились даже и из пригородных сел. И — в жаре, в волнах солнечного света и пыли, в высоком звоне праздничных колоколов (звонари тут же забили набат) — началось.
Все можно говорить и писать через века: о недостатке такта, о несдержанности и ошибках тверского князя, но когда грабят добро, насилуют женку и дочь, когда сводят коня со двора, и ты… Ох, как сладко наконец услышать было это вот «Ратуйте!» и увидеть, что кто-то первый начал!
Тех татар, что тащили кобылу Дюдька, уничтожили, даже не поняв еще, что и делают, а там — пошло по всему городу.
Все можно говорить и писать через века: о недостатке такта, о несдержанности и ошибках тверского князя, но когда грабят добро, насилуют женку и дочь, когда сводят коня со двора, и ты… Ох, как сладко наконец услышать было это вот «Ратуйте!» и увидеть, что кто-то первый начал!
Тех татар, что тащили кобылу Дюдька, уничтожили, даже не поняв еще, что и делают, а там — пошло по всему городу. Где-то били, волочили, топтали ногами, надругаясь, рвали у живых срамные уды — вот те за женку мою! Бабы связанным выцарапывали глаза. Ордынских, ни в чем не виноватых гостей в торгу мужики всех изрубили в куски и потопили в Волге. Такого вроде и не бывало прежде никогда. Шевкал с ратью заперся в стенах княжого двора. Два сумасшедших дурных приступа — лезли аж с голыми руками на стены — татары отбили с большим уроном для русичей. И тут-то явился в город князь Александр.
Анна изо всех сил удерживала сына:
— Не езди! Уймутся, отсидится Щелкан, — называла так, как говорили в народе, уродуя имя из презрения к ордынскому насильнику, — отсидится, омягчеет, тогда ты его и спасешь, и отпустишь в Орду!
Александр мерил покой крупными шагами, сжимал кулаки. Он еще не ведал, не видел, что творится в городе. Знал — режут. Наконец, ближе к вечеру, не выдержал. Не вынес.
— Еду, мать! Може, тово… остановлю смердов…
Анна бросилась было за ним, ее удержали силой.
Александр въезжал в город с малою дружиной, сквозь оставленные без всякой охраны, настежь отворенные ворота, и первое, что кинулось в очи, — разволоченный донага и страшно изувеченный труп татарина. Конь всхрапнул, обходя лужу густой черной крови.
Издали, от княжого двора, доносило разноголосый ор, ржание, лязг и глухие удары. Понял: бревнами ломают створы ворот. Подъезжая, уже на улице у забора завидел длинный ряд порубанных на приступе тверичей, убитых и тяжко раненных, около которых, обмывая и перевязывая, суетились и хлопотали женки. Дальше была толпа с дрекольем, рогатинами и топорами, а там, впереди, под треск и лязг, били в ворота, били и тут же валились под стрелами татар. Подбегали новые, подхватывая тяжелое бревно, и падали снова… Александра, похотевшего кинуться вперед, удержали за стремена:
— Убьют, княже!
Его узнавали, толпа вокруг густела и густела. От крика осаждающих почти ничего не было слышно, даже конское ржанье тонуло в реве мужиков. Ветра не было совсем. Жар от перегретых дубовых мостовых струился ввысь, и в его невидимых струях чуть подрагивали высокие кресты собора.
Александр уже не помнил, зачем он приехал сюда. Падающие под стрелами на его глазах мужики требовали одного — мести. Не мог он, князь, предать своего восставшего города. И, как воин, сразу поняв, что без долгой осады и многой крови ратной княжеского двора не взять, Александр, сообразив по безветрию, что город наверняка уцелеет, приказал:
— Жечь!
Он именно ничего не делал, не наряжал дружинников, не посылал никого за хворостом и огнем, он только сказал вслух и громко: «Жечь!» И горожане, что давно уже хотели того же самого, и только уважение к дому своего князя удерживало их, тотчас ринули, и уже потащили дрова и хворост, и уже стали с ведрами и бадьями воды на кровлях соседних домов — не загорелись бы хоромы горожан, — и уже рогатками загораживали ворота княжого двора, и уже затрещало и дымно потянуло ввысь, а там и пламя выбилось над узорными кровлями, и донесся испуганный, жалкий крик татар, тотчас перекрытый дружным тысячеголосым торжествующим ревом.
Теперь татары выбивали ворота, заваленные снаружи всяким дубьем. Трещали створы, кто-то лез, а в него с улицы летели камни и стрелы, другому, что спустился по веревке со стены, тут же раскроили голову. Огонь ярел, охватывая клеть за клетью, рушились терема, и в их пламени метались, сгорая, татарские кони, а спешенные всадники в дымящемся платье, скалясь и узя глаза, продолжали бить из луков по толпе, оступившей княжеский двор, пока горящие балки с гулом и грохотом не обрушивались им на головы.