— Близняки были робяты, дак вот и жалкует теперя!
Михаил смотрел на крепкого старика с распахнутым воротом, на его потную, с кожаным гайтаном креста, измазанную землею грудь, на твердые ключицы и могутные предплечья коричневых рук, на длани в мозолях, трещинах и грязи, плотно охватившие верхушку рукояти заступа, на твердые — даже на взгляд — руки пахаря, приученные к обжам сохи, топору, заступу и рогатине, а не к сабле и не к перу, коим пишется на дорогом пергамене или лощеной привозной бумаге история войн и бед народных.
— Задыхаюсь маненько-то, годы! — пожаловался старик. — Сам я из Переславля, вишь. От Дюденевой рати батько бежал да помер дорогою, а я уж и не похотел ворочаться. Да и некуда, поди… Окинф-то Великий в те поры, как Андрей Саныч помер, хотел было Переслав отбить, да сам голову тамо сложил. Мы уж за Окинфова сына Ивана, и заложились. Я и под Москвой на рати был, княже! Тебя видел еще, на вороном коне.
— Помер тот конь!
— Вот, вишь… Годы-то идут. Как оно в Орде-то положили, непутем!
— Я, Степан, тогда, под Торжком, вас, мужиков, нарочито сам во чело поставил, противу большого полка. Где сын-то у тя погиб. Не зазришь? — неожиданно сам для себя выговорил Михаил. Старик вздохнул, поглядел серьезно, устало.
— Рати без мертвых не быват! — сказал он, подумав. — Иного бы убили, тамотка тоже и отец, и детки, и женка, поди… Ты, князь, не казнись о том, можем и еще за тебя стати! Нашу деревню, вон, новгородчи не пораз жгли, могли и в родимом дому ево убить! А токо без княжой обороны и вдосталь разорили бы нас альбо в полон увели… Конешно, сердце иногды и повернет: думашь, лучше б меня, старого лешака, повалили, чем ево, парня-то! Уж и на возрасте, а по мне-то все отрок малый… У тя самого сыны, понимашь, дак! — прибавил он чуть дрогнувшим голосом.
Чуялось, что смерть сына в чем-то уравняла его с князем.
Старик крепко отер лицо, постоял и, кивнув каким-то своим несказанным мыслям, взялся за заступ.
— Вона, едет сын-от! — кивнул он на подъезжавшую телегу, которой правил, стоя, молодой мужик, во все глаза уставившийся на князя.
— Ну, прощай, Степан, не кори! — сказал, отъезжая, Михаил.
— Прощай, княже! Ты свое доглядай, а мы не подгадим! — отмолвил старик, сильно и яро вгоняя заступ в землю.
Михаил ехал шагом, объезжая с каким-то новым, неведомым ему самому досель береженьем крестьянские, груженные рыжей глинистою землей возы, и, присматриваясь, подмечал у большинства яростное, как у того старика, Степана, упорство и наступчивость в работе: в том, как копали, как швыряли тяжелую землю, как круто заворачивали полные возы, как и там, наверху, дружно волокли бревна и крепко, без устали, махались блестящие секиры древоделей, как мельком, разгибаясь, сбрасывая пот со лба и щек, взглядывали на него — кто с промельком улыбки, а кто, подобно старику Степану, просто и строго, — и, глянув, тотчас вновь принимались яростно швырять землю, — по всему по этому видел Михаил, что эти люди верят ему по-прежнему и по-прежнему готовы за него драться.
Юрий двинулся в поход, едва собрали урожай. В конце сентября московские рати вкупе с татарами уже пустошили Тверскую волость.
Горели деревни. Который уже раз горели деревни! Ветер нес горький дым и чад, жалко блеяли овцы, надрывно мычали коровы, плакали дети, угоняемые в полон. Жаркими кострами, выметывая в небо снопы огня, горели скирды сжатого и необмолоченного хлеба. И потому, что татары, зорившие все подряд, шли вместе с москвичами, на москвичей смотрели тоже как на нехристей. Избегшие погрома мужики, устроив в лесах женку с детьми, кинув семью на стариков, шли, пробирались в Тверь. Шли с топорами и рогатинами, хоронясь дорог и пажитей, шли с черными лицами, со сведенными ненавистью скулами, шли, остро и слепо глядя прямо перед собой. Добираясь до Твери, не передохнув даже, приходили на княжой двор и тут получали миску щей и каши, шелом и щит и становились в ряды очередного городского полка.
Проходил октябрь. В мелких моросящих дождях, в наступавшем холоде шли и шли из лесов тверские мужики с туго сведенными скулами, оборванные, голодные, злые. Молча жрали черную кашу, давились, отвыкнув от еды. Молча разбирали оружие, рогатины, сабли, копья, сапоги и порты.
Михаил ждал. С Юрием поднялась вся земля, князья суздальские, ростовские и ярославские, стародубский, муромский, дмитровский, ополчения из волжских городов — Костромы, Городца, Нижнего, владимирцы, еще недавно ходившие под его рукою… Запоздав с урожаем, двигались к Твери новгородские рати. Земля в каком-то исступлении спешила разделаться с тем, кто вот уже полтора десятка лет был честью, славой и спасением Владимирской Руси! (Далекие потомки должны прибавить: и Руси Великой, — ибо в эти грозные годы только он, Михаил Ярославич Тверской, спасал и хранил страну от распада и исчезновения в волнах иных племен.) Михаил ждал. Запаздывали, боясь или не желая выступать, полки из низовых тверских городов. Кашинцы, как ни торопил их Дмитрий, продолжали медлить.
Епископ и ближние бояре, купеческая старшина не пораз являлись на княжой двор, с поклонами, но настойчиво звали князя на бой. Михаил медлил. Он сидел, большой, тяжелый, мрачно уставя выпуклые, широко расставленные глаза, уложив перед собою твердые могучие руки воина, и ждал. Анна, робея, приступала к нему, тормошили сыновья, приходилось отвечать епископу и избранным горожанам…