Он еще надеялся, где-то в глубине души, что с материною родней на Прусской улице будет легче. Слишком много Ксения насказывала сыну своему про родню-природу. Да и сам он смутно помнил еще старика деда, приезжавшего на погляд к дочери, в Тверь. Да и когда учился в Новгороде Великом, родня наперебой привечала юного княжича. Где теперь они! Иные умерли, других — не узнать даже. Вырван корень, и не осталось ничего от прежних полузабытых времен. Больше помнили давнюю прю с его отцом, Ярославом Ярославичем, — до его рожденья еще, а помнили! Видел по глазам, по речам чуял. «Сын в отца», — не говорил, а думал едва ли не каждый из них… И как ошиблись его бояре! Как ничего не поняли в делах градских! (А он понял бы преже?) Это нынче, после торжественного дня с богослужением и принятием венца в Софийском соборе, после трапезы в палатах архиепископских, после того, как увидел обоих братьев Климовичей, Андрея с Семеном, и Юрия Мишинича с ними заодно, после того, как Андрей, стоя и жестко поглядев на князя, поднял чару и серебро блеснуло в его руке, стойно оружию… Только после того понял Михаил, что да, верно, совет посаднич и вот они — господа Великого Новгорода, а он, он — принятой гость…
А Семен с Андреем были истинные господа. Он, великий князь, должен был это признать. И что-то было в них, и в Семене, и в Андрее, что объясняло, почему город столь долго находится в их руках и, видать, не думает восставать противу. Глаза были не жадные — гордые. Значит, не за себя только, а и за город весь! И — жестокость, бестрепетность гляделась в них (у Андрея больше — воин!). Мысленно вспоминал блеск чары, и чуяло сердце: раньше, позже, а станет, очень станет битися с ним!
А вот тут теперь вспоминать. Юрий Мишинич, глава неревских бояр, и Михаил Павшинич, глава бояр плотницких, — оба в родстве с московскими боярами покойного Данилы, что служили еще Александру Невскому по Переяславлю. Вот кто поднялся! Вот где корень зол: опять Москва! Хоть и то сказать, что ж молчит ихняя, «тверская» родня? Нет, не ищи виноватого, великий князь владимирский! Ты сам виноват. Виноват в силе и славе твоей. Виноват в том, что хочешь собрать Русь в единый кулак, а она того не хочет и разбредается на уделы. Виноват, что ты упорен и талантлив, что тебя полюбила земля, и она же теперь капризно мстит тебе за любовь свою. Мстит за то, что ты не оказался хуже, чем про тебя думали…
Что происходит с тобою? Вот они, руки, способные сжать меч и проложить дорогу сквозь тьмы врагов. Ты сидишь в тесовых палатах, на высоких сенях княжого терема. Отсюда, сквозь слюдяные окошки, видны Юрьев и Аркаж монастыри на той стороне Волхова, а ежели встать и подойти к гульбищным окнам палаты, откроется в летнем прозрачном северном сумраке громозжение Великого Города, ныне увенчавшего тебя достоинством своего господина.
Тихо светит волховская вода. Белеют башни детинца. И главы, и кресты, и островатые вышки теремов рисунчатым изломанным прочерком окружили мерцающее небо. Словно нет конца городу! Словно вся земля — Новгород Великий, и над ним, в голубом сумраке, неслышные разговоры звезд…
Нет Анны. Она бы успокоила теперь. Взглянуть бы на спящие рожицы детей, почуять мягкие руки жены, прикоснуться к земному, уйти от вечного холода звезд, от холода вышней власти!
В изложнице ждет князя раскрытая постель. Пуховые полосатые подушки круто взбиты, и легкое беличье, крытое шелком одеяло откинуто. Постельничий поставил на невысокий столец кувшин с выдержанным ржаным квасом (князь любит кислое питье). Заботно, уже дважды, заглядывал в палату. Но Михаил, словно тело налилось тяжким бессильем, не мог встать, не мог выйти, хоть и многотруден должен был быть его завтрашний день, день новых, теперь уже княжеских, пиров и приемов…
Два гонца, в грязи и пыли дорог, промчавшиеся сотни поприщ и давеча вручившие ему измятые грамоты свои, — один из Волынской земли, от тамошних доброхотов, другой из самой Кафы, от далекого Русского моря, через степи и Сарай много месяцев добиравшийся к нему и по смешному капризу судьбы поспевший единовременно с первым, — два гонца и две привезенные ими грамоты лишили князя сил на исходе торжественного дня. Из Кафы сообщили, что Геронтий, посланный им ставиться в митрополиты, отвергнут патриархом и кесарем (и, значит, византийский двор отворотился от него!), а с Волыни — что князь Юрий Львович таки исполнил угрозу давнюю, поставил на Русь митрополита из своей руки, игумена Ратского монастыря… И теперь что ж? О чем только думают там, на Волыни? Неволею склоняют его к союзу с Литвой! Будут рвать Русь на части к вящей радости католического Рима. Дождет волынский князь, подарит Галичину с Волынью польскому крулю или великому князю литовскому — тому, кто одолеет из них! Как быстро изветшало наследие великого Даниила Романыча! Передают, при дворе волынском шатания в вере, давно сие передают… И кого мог найти для своей услады бывший шурин? Какого-нибудь тайного католика или ханжу! Бают — праведной жизни… Иная праведность такое прикрывает, что предпочтешь ей блудодея и бражника, был бы бесхитростен сердцем! И жесткие лица Климовичей… Два брата, что держат Новгород. И город хочет того! Все четыре конца градских, даже утесненная Славна, все в единой воле, все в кулаке. Противу князя. Против него, Михаила.