Он вышел в иконный покой. Встал на молитву. Всегда подолгу молился перед завтраком. На тощой живот и молитва ложилась способнее, и думать помогало — умом собираться ко дню.
— «Довлеет дневи злоба его…» Подобает каждому дню его забота!
— «Дух тверд созижди во мне и очисти мя от всякия скверны…» Надобно тотчас вызвать ключника, дворского и посольских всех. Осмотреть села, те, что были Юрьевы (свои в порядке!). Кому он там что раздарил? Есть ли на те дары грамоты? Без грамот и отобрать мочно. И даже надобно отобрать! И, тотчас, сегодня до полудня, проверить бертьяницу княжую, и у казны поставить своих людей, не то растащат!
— «Несть блага в сокровищах, кои червь подтачивает и тать крадет. Токмо о едином скорбит душа моя: яко внити нагому и сирому в лоно твое, Господеви!..» Ковшей было серебряных тридцать семь, и кубков больших девять, и блюда два… нет, три! Большого, того, с крылатыми дивами, Юрий не увозил… Или увез без меня?
И бортников всех, и бобровников, что верх Клязьмы и на Пахре сидят, и сокольников княжеских осмотреть, и тех, кто службы не правит… А кого и на землю посадить, кого на извоз. Увечных в сторожу поставить при анбарах, — всё не даром будут хлеб-от ясть! «Сирому помоги, убогого накорми!» — Всё так! Да ведь и работника не обидь! Сирых-то набежит, едоков-то!
В голод как-то раздавал милостыню, дак один трижды подошел! Обежит по-за народом и опять… А сказал ему, — терпение лопнуло, — дак не то что сомутитися али устыдитися, нет, еще и возроптал: «Ты, княжич, во драгих портах ходиши, сыт и пиан, аз же в рубище и бос пред тобою!» А прочие не в рубище? А прочие не холодны и не голодны? Подают на хлеб! А на вино, пиво ли пить — преже заработай ищо!
— «В скорби своей воззвах к тебе, Господи, и в горести моея к тебе прибегаю…» Нужен Петр. Ох, как нужен! Единая заступа и оборона при нынешних смутных временах — в нем, в духовном отце, в митрополите русском!.. А блюд серебряных оставалось три. Двоеручное, то увез в Сарай. Давно еще. А второго, персицкого, не трогал. Седни ж и погляжу! Серебряных гривен новгородских было… Ну, то на грамоту списано все! И жемчуг свешан, и соболя, и куницы, и рыси, и бобры — сочтены. Соколов надо прошать с Нова Города. Терских, красных. Хану в подарок отвезти! И розового жемчугу — женам. И великий золотой пояс Юрия подарить. Нет, великий пущай полежит в казне… Великого жаль. Малый? Да хватает у хана поясов! Вконец изнищали, а всё дарим и дарим. Хоть женок вези! И то впору! Попробовать разве белого медведя али белых волков из земли полуночной для хана добыть? И янтарю! Янтарю не забыть! И «зуб рыбий» — тот, что с подземного зверя берут, желтый, веской… Редкое надо, такое, чем удивить мочно. Тогда крепчае запомнит!
— «Господи, сила твоя и слава твоя! Воззри на мя, грешного, яко на прах у ног твоих, и призри мя, человеколюбче, в велицей милости своея!»
Юрьевой дружине тяжкую, хоть и мягкую, словно тигровая лапа, руку Ивана пришлось испытать на себе незамедлительно. Монах — так, с легкой руки Юрия, многие за глаза называли Ивана да еще и фыркали в кулак при этом, ибо у Монаха чуть не каждогодно появлялось по новому дитю, — начал вызывать к себе поодиночке возлюбленников Юрия и посуживать несудимые грамоты на землю.
Путь был верный. Некогда и Данила на Москве с этого начинал. Как-то незаметно и быстро у всех пропала охота называть князя Монахом, и вместо того, даже и в сторонних разговорах, появились уважительные: «наш-то», «сам», Данилыч и наконец Калита. Последнее прозвище кто-то пустил, когда увидели, как несуетливо и прочно бывший Монах собирает землю и добро.
Скоро подоспели и похороны. К концу февраля тело Юрия доставили на Москву, а после похорон должно было совершиться и торжественное вокняжение Ивана Данилыча на столе московском. Двадцать третьего февраля Москва встречала гроб с телом покойного князя. Иван сделал все, что мог, и больше, чем мог. Так, как хоронили Юрия, не всегда хоронили даже и великих князей. Сам митрополит Петр, а с ним новопоставленный новгородский архиепископ Моисей, ростовский владыка Прохор и рязанский епископ Григорий, и даже епископ тверской, Варсонофий, отпевали покойного. Погребли Юрия в церкви архангела Михаила, и там с той поры стали хоронить всех последующих московских князей. Такой пышной заупокойной службы еще не видала Москва. Не видала ни многолюдства такого, ни поминок таких, какие устроил Иван по брате. Кормили в княжьих теремах, в палатах, и прямо по улицам кремника были поставлены столы с пивом, вином и закусками, и толпы пригородных мужиков вместе с москвичами теснились вокруг разноличной рыбы на столах (уже начался пост, и мясного не подавали) и открытых бочек темно-янтарного пенистого пива. Поминая Юрия, дивились Ивану: «Вот князь так князь! Эк размахнул, и долонь не дрогнула! Тороват!» А еще раздавали портна, отрезы сукон, зендяни, еще развозили телегами убогим и больным, — кто лежал по избам и не мог выползти на свет божий. Кормили и поили даже колодников в порубе. (Иван среди прочих дел приказал жестоко хватать разбойников по дорогам — «кто ни буди», — сажать в яму и ковать в железа. Добивался, и добился в конце концов, что по дорогам московской волости гости ездили без опасу даже и в ночную пору. Несколько Юрьевых боярчат, что сами, наместо татей, разбивали отай караваны купцов, в тех облавах поплатились головами.) Уже рождественский корм Иван собрал без недоимок, никого, однако, не зоря. Тайности тут особой не было. Посылал верных холопов, а раза два проверил и сам: откуль и чего вывезено? Обошел дворы, велел казать скот в загонах и хлевах, зерно и прочую снедь в анбарах. От грамот отмахивался: «Потом!» Писаная на грамоту овца — однояко, живая, с которой и мясо и шерсть, — другояко совсем! За протори и грабеж мужиков, — что обнаруживал, — покарал жестоко. Посельского одного, из княж-Юрьевых, повесил перед кремником, на Неглинной, прежде исписав и явив народу вины его. Мог того и не делать, господин волен во холопах, но — легко казнить, вразумить трудно! Пото и наказал прилюдно и с рассмотрением, дабы иных вешать не пришлось.